Неточные совпадения
Образ
жизни, нравы и обычаи почти одинаковы во
всех тридцати с лишком заведениях, разница только в плате, взимаемой за кратковременную любовь, а следовательно, и в некоторых внешних мелочах: в подборе более или менее красивых женщин, в сравнительной нарядности костюмов, в пышности помещения и роскоши обстановки.
У него на совести несколько темных дел.
Весь город знает, что два года тому назад он женился на богатой семидесятилетней старухе, а в прошлом году задушил ее; однако ему как-то удалось замять это дело. Да и остальные четверо тоже видели кое-что в своей пестрой
жизни. Но, подобно тому как старинные бретеры не чувствовали никаких угрызений совести при воспоминании о своих жертвах, так и эти люди глядят на темное и кровавое в своем прошлом, как на неизбежные маленькие неприятности профессий.
— Знаем мы вашу тихую
жизнь. Младенцев в нужники выбрасывали. Лукавый-то
все около ваших святых мест бродит.
Лихонин говорил правду. В свои студенческие годы и позднее, будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную
жизнь. Во
всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали его маленькую, толстую, кругленькую фигурку, его румяные, отдувшиеся, как у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные, добрые глаза, помнили его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
И вдруг так умело повернет на солнце крошечный кусочек
жизни, что
все мы ахнем.
Или, может быть, у них не хватает ни времени, ни самоотверженности, ни самообладания вникнуть с головой в эту
жизнь и подсмотреть ее близко-близко, без предубеждения, без громких фраз, без овечьей жалости, во
всей ее чудовищной простоте и будничной деловитости.
Но ведь
все эти люди — сор, и
жизнь их не
жизнь, а какой-то надуманный, призрачный, ненужный бред мировой культуры.
С этих пор я верю, что не теперь, не скоро, лет через пятьдесят, но придет гениальный и именно русский писатель, который вберет в себя
все тяготы и
всю мерзость этой
жизни и выбросит их нам в виде простых, тонких и бессмертно-жгучих образов.
Больше
всего они лгут, когда их спрашивают: «Как дошла ты до
жизни такой?» Но какое же право ты имеешь ее об этом спрашивать, черт бы тебя побрал?!
И вот
вся ее
жизнь обведена и отгорожена от вселенной какой-то причудливой, слепой и глухой стеною.
Вот
вся их нелепая
жизнь у меня как на ладони, со
всем ее цинизмом, уродливой и грубой несправедливостью, но нет в ней той лжи и того притворства перед людьми и перед собою, которые опутывают
все человечество сверху донизу.
— Ах, да не
все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. — Ты вот сегодня говорил об этих женщинах… Я слушал… Правда, нового ты ничего мне не сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за
всю мою беспутную
жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми глазами… Я спрашиваю тебя, что же такое, наконец, проституция? Что она? Влажной бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она умрет только со смертью
всего человечества? Кто мне ответит на это?
Есть великий закон, думаю я, одинаковый как для неодушевленных предметов, так и для
всей огромной, многомиллионной и многолетней человеческой
жизни: сила действия равна силе противодействия.
— Ну, а у вас, в Париже или Ницце, разве веселее? Ведь надо сознаться: веселье, молодость и смех навсегда исчезли из человеческой
жизни, да и вряд ли когда-нибудь вернутся. Мне кажется, что нужно относиться к людям терпеливее. Почем знать, может быть для
всех, сидящих тут, внизу, сегодняшний вечер — отдых, праздник?
И от
всей моей большой, пестрой, шумной
жизни, от которой я состарилась…
Я говорю, что за
всю мою
жизнь только три сильных впечатления врезались в мою душу.
— Дорогая Елена Викторовна, — горячо возразил Чаплинский, — я для вас готов
все сделать. Говорю без ложного хвастовства, что отдам свою
жизнь по вашему приказанию, разрушу свою карьеру и положение по вашему одному знаку… Но я не рискую вас везти в эти дома. Русские нравы грубые, а то и просто бесчеловечные нравы. Я боюсь, что вас оскорбят резким, непристойным словом или случайный посетитель сделает при вас какую-нибудь нелепую выходку…
— Никогда не отчаивайтесь. Иногда
все складывается так плохо, хоть вешайся, а — глядь — завтра
жизнь круто переменилась. Милая моя, сестра моя, я теперь мировая знаменитость. Но если бы ты знала, сквозь какие моря унижений и подлости мне пришлось пройти! Будь же здорова, дорогая моя, и верь своей звезде.
Я положу
все свои силы и
всю свою душу, чтобы образовать твой ум, расширить твой кругозор, заставить твое бедное, исстрадавшееся сердце забыть
все раны и обиды, которые нанесла ему
жизнь!
Точно, в самом деле,
все это было не из действительной
жизни, а из романа „Что делать?“ писателя Чернышевского.
Она посмотрела на него ласково. И правда, она сегодня утром в первый раз за
всю свою небольшую, но исковерканную
жизнь отдала мужчине свое тело — хотя и не с наслаждением, а больше из признательности и жалости, но добровольно, не за деньги, не по принуждению, не под угрозой расчета или скандала. И ее женское сердце, всегда неувядаемое, всегда тянущееся к любви, как подсолнечник к свету, было сейчас чисто и разнежено.
Но
все поправимо в
жизни.
Несколько лет спустя Лихонин сам в душе сознавался с раскаянием и тихой тоской, что этот период времени был самым тихим, мирным и уютным за
всю его университетскую и адвокатскую
жизнь.
Это именно она достигла того, что квартира Лихонина очень скоро стала милым, тихим центром, где чувствовали себя как-то просто, по-семейному, и отдыхали душою после тяжелых мытарств, нужды и голодания
все товарищи Лихонина, которым, как и большинству студентов того времени, приходилось выдерживать ожесточенную борьбу с суровыми условиями
жизни.
Кроме того, он был очень нетерпелив, несдержан, вспыльчив, скоро утомлялся, и тайная, обыкновенно скрываемая, но
все возраставшая ненависть к этой девушке, так внезапно и нелепо перекосившей
всю его
жизнь,
все чаще и несправедливее срывалась во время этих уроков.
— Да так уж, знал. Раньше он был обыкновенным светским человеком, дворянином, а уж потом стал монахом. Он многое видел в своей
жизни. Потом он опять вышел из монахов. Да, впрочем, здесь впереди книжки
все о нем подробно написано.
— Дорогая Люба, мы с тобой не подходим друг к другу, пойми это. Смотри: вот тебе сто рублей, поезжай домой. Родные тебя примут, как свою. Поживи, осмотрись. Я приеду за тобой через полгода, ты отдохнешь, и, конечно,
все грязное, скверное, что привито тебе городом, отойдет, отомрет. И ты начнешь новую
жизнь самостоятельно, без всякой поддержки, одинокая и гордая!
Значит, даже и при спокойной
жизни было в лице, в разговоре и во
всей манере Любки что-то особенное, специфическое, для ненаметанного глаза, может быть, и совсем не заметное, но для делового чутья ясное и неопровержимое, как день.
Если каждый из нас попробует положить, выражаясь пышно, руку на сердце и смело дать себе отчет в прошлом, то всякий поймает себя на том, что однажды, в детстве, сказав какую-нибудь хвастливую или трогательную выдумку, которая имела успех, и повторив ее поэтому еще два, и пять, и десять раз, он потом не может от нее избавиться во
всю свою
жизнь и повторяет совсем уже твердо никогда не существовавшую историю, твердо до того, что в конце концов верит в нее.
В кадетской библиотеке были целомудренные выдержки из Пушкина и Лермонтова,
весь Островский, который только смешил, и почти
весь Тургенев, который и сыграл в
жизни Коли главную и жестокую роль.
И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал
весь смысл
жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики.
— Нет, — слабо улыбнулась Женька. — Я думала об этом раньше… Но выгорело во мне что-то главное. Нет у меня сил, нет у меня воли, нет желаний… Я
вся какая-то пустая внутри, трухлявая… Да вот, знаешь, бывает гриб такой — белый, круглый, — сожмешь его, а оттуда нюхательный порошок сыплется. Так и я.
Все во мне эта
жизнь выела, кроме злости. Да и вялая я, и злость моя вялая… Опять увижу какого-нибудь мальчишку, пожалею, опять иуду казниться. Нет, уж лучше так…
Все девушки волновались… «А вдруг болезнь, которую сама не заметила?.. А там-отправка в больницу, побор, скука больничной
жизни, плохая пища, тяжелое лечение… 175>
— Милая Женечка, право не стоит…
Жизнь как
жизнь… Была институткой, гувернанткой была, в хоре пела, потом тир в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера… По циркам ездила, — американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла… Потом в монастырь попала. Там пробыла года два… Много было у меня…
Всего не упомнишь… Воровала.
— Кроме того, — продолжала Тамара, — я хочу ее похоронить… На свой счет… Я к ней была при ее
жизни привязана
всем сердцем.
Все они наскоро после вскрытия были зашиты, починены и обмыты замшелым сторожем и его товарищами. Что им было за дело, если порою мозг попадал в желудок, а печенью начиняли череп и грубо соединяли его при помощи липкого пластыря с головой?! Сторожа ко
всему привыкли за свою кошмарную, неправдоподобную пьяную
жизнь, да и, кстати, у их безгласных клиентов почти никогда не оказывалось ни родных, ни знакомых…
— Да и недолго нам быть вместе без нее: скоро
всех нас разнесет ветром куда попало.
Жизнь хороша!.. Посмотрите: вон солнце, голубое небо… Воздух какой чистый… Паутинки летают — бабье лето… Как на свете хорошо!.. Одни только мы — девки — мусор придорожный.
И
все эти Генриетты Лошади, Катьки Толстые, Лельки Хорьки и другие женщины, всегда наивные и глупые, часто трогательные и забавные, в большинстве случаев обманутые и исковерканные дети, разошлись в большом городе, рассосались в нем. Из них народился новый слой общества слой гулящих уличных проституток-одиночек. И об их
жизни, такой же жалкой и нелепой, но окрашенной другими интересами и обычаями, расскажет когда-нибудь автор этой повести, которую он все-таки посвящает юношеству и матерям.
Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский // Везде был принят как жених; // Таков обычай деревенский; //
Все дочек прочили своих // За полурусского соседа; // Взойдет ли он, тотчас беседа // Заводит слово стороной // О скуке
жизни холостой; // Зовут соседа к самовару, // А Дуня разливает чай, // Ей шепчут: «Дуня, примечай!» // Потом приносят и гитару; // И запищит она (Бог мой!): // Приди в чертог ко мне златой!..
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость
жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Что было следствием свиданья? // Увы, не трудно угадать! // Любви безумные страданья // Не перестали волновать // Младой души, печали жадной; // Нет, пуще страстью безотрадной // Татьяна бедная горит; // Ее постели сон бежит; // Здоровье,
жизни цвет и сладость, // Улыбка, девственный покой, // Пропало
всё, что звук пустой, // И меркнет милой Тани младость: // Так одевает бури тень // Едва рождающийся день.
Увы, на разные забавы // Я много
жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я
всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.
Когда бы
жизнь домашним кругом // Я ограничить захотел; // Когда б мне быть отцом, супругом // Приятный жребий повелел; // Когда б семейственной картиной // Пленился я хоть миг единой, — // То, верно б, кроме вас одной, // Невесты не искал иной. // Скажу без блесток мадригальных: // Нашед мой прежний идеал, // Я, верно б, вас одну избрал // В подруги дней моих печальных, //
Всего прекрасного в залог, // И был бы счастлив… сколько мог!