Неточные совпадения
Вся семья, по какому-то инстинкту брезгливости, сторонилась от него, хотя мама всегда одергивала Алешу, когда он начинал в глаза Мажанову имитировать его любимые, привычные словечки: «так сказать», «дело в
том, что», «принципиально» и
еще «с точки зрения».
Ах! Однажды его великая летняя любовь в Химках была омрачена и пронзена зловещим подозрением: с горем и со стыдом он вдруг подумал, что Юленька смотрит на него только как на мальчика, как на желторотого кадетика,
еще даже не юнкера, что кокетничает она с ним только от дачного «нечего делать» и что если она в нем что-нибудь и ценит,
то только свое удобство танцевать с постоянным партнером, неутомимым, ловким и находчивым; с чем-то вроде механического манекена.
Но две вещи фараонам безусловно запрещены: во-первых, травить курсовых офицеров, ротного командира и командира батальона; а во-вторых, петь юнкерскую традиционную «расстанную песню»: «Наливай, брат, наливай». И
то и другое — привилегии господ обер-офицеров; фараонам же заниматься этим — и рано и не имеет смысла. Пусть потерпят годик, пока сами не станут обер-офицерами… Кто же это в самом деле прощается с хозяевами, едва переступив порог, и кто хулит хозяйские пироги,
еще их не отведав?»
Но
еще страшнее были
те выдержки из регламента, которые вслед за присягою стал вычитывать батальонный адъютант, поручик Лачинов, с волосами светлыми и курчавыми, как у барашка. Тут перечислялись всевозможные виды поступков и преступлений против военной дисциплины, против знамени и присяги. И после каждой строки тяжело падали вниз свинцовые слова...
Но может быть и
то, что мать трех сестер Синельниковых, Анна Романовна, очень полная, очень высокая и до сих пор
еще очень красивая дама, узнала как-нибудь об этих воровских поцелуйчиках и задала Юленьке хорошую нахлобучку? Недаром же она в последние химкинские дни была как будто суха с Александровым: или это только теперь ему кажется?
Конечно, Александров все
еще продолжал уверять себя в
том, что он до сих пор влюблен безнадежно в жестокую и что молодое сердце его разбито навсегда.
И в
тот же вечер этот господин Сердечкин начал строить куры поочередно обеим барышням,
еще не решивши, к чьим ногам положит он свое объемистое сердце. Но эти маленькие девушки, почти девочки, уже умели с чисто женским инстинктом невинно кокетничать и разбираться в любовной вязи. На все пылкие подходы юнкера они отвечали...
Александров, довольно легко начинавший осваиваться с трудностями немецкого языка, с увлечением стал переводить их на русский язык. Он тогда
еще не знал, что для перевода с иностранного языка мало знать, хотя бы и отлично, этот язык, а надо
еще уметь проникать в глубокое, живое, разнообразное значение каждого слова и в таинственную власть соединения
тех или других слов.
Александров перестал сочинять (что, впрочем, очень благотворно отозвалось на его последних в корпусе выпускных экзаменах), но мысли его и фантазии
еще долго не могли оторваться от воображаемого писательского волшебного мира, где все было блеск, торжество и победная радость. Не
то чтобы его привлекали громадные гонорары и бешеное упоение всемирной славой, это было чем-то несущественным, призрачным и менее всего волновало. Но манило одно слово — «писатель», или
еще выразительнее — «господин писатель».
— Пгекгасно, мой догогой. Я вам говогю: пгекгасно. Зоилы найдут, может быть, какие-нибудь недосмотгы, поггешности или
еще что-нибудь, но на
то они и зоилы. А ведь красивую девушку осьмнадцати лет не могут испортить ни родинка, ни рябинка, ни царапинка. Анисья Харитоновна, — закричал он, — принесите-ка нам бутылку пива, вспрыснуть новорожденного! Ну, мой добрый и славный друг, поздравляю вас с посвящением в рыцари пера. Пишите много, хорошо и на пользу, на радость человечеству!
Простой, обыкновенный человек, даже
еще и с титулом графа, человек, у которого две руки, две ноги, два глаза, два уха и один нос, человек, который, как и все мы, ест, пьет, дышит, сморкается и спит… и вдруг он самыми простыми словами, без малейшего труда и напряжения, без всяких следов выдумки взял и спокойно рассказал о
том, что видел, и у него выросла несравненная, недосягаемая, прелестная и совершенно простая повесть.
Десять рублей — это была огромная, сказочная сумма. Таких больших денег Александров никогда
еще не держал в своих руках, и он с ними распорядился чрезвычайно быстро: за шесть рублей он купил маме шевровые ботинки, о которых она, отказывавшая себе во всем, частенько мечтала как о невозможном чуде. Он взял для нее самый маленький дамский размер, и
то потом старушке пришлось самой сходить в магазин переменить купленные ботинки на недомерок. Ноги ее были чрезвычайно малы.
А вот коренным москвичам — туго. Изволь являться трижды в неделю в училище, да
еще ровно к семи часам утра, и только для
того, чтобы на приветствие Дрозда (командира четвертой роты, капитана Фофанова) проорать: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие». А зачем? Мы, здешние, также никуда не убежим, как и иногородние.
Помнилось ему
еще, как на одном крутом повороте сани так накренились на правый бок, точно ехали на одном полозе, а потом так тяжко ухнули на оба полоза, перевалившись на другой бок, что все юнкера одновременно подскочили и крякнули. Не забыл Александров и
того, как он в одну из секунд бешеной скачки взглянул на небо и увидел чистую, синевато-серебряную луну и подумал с сочувствием: «Как ей, должно быть, холодно и как скучно бродить там в высоте, точно она старая больная вдова; и такая одинокая».
В этой странной грусти нет даже и намека на мысль о неизбежной смерти всего живущего. Такого порядка мысли
еще далеки от юнкера. Они придут гораздо позже, вместе с внезапным ужасающим открытием
того, что «ведь и я, я сам, я, милый, добрый Александров, непременно должен буду когда-нибудь умереть, подчиняясь общему закону».
Хочется юнкеру сказать и
еще кое о чем, более нежном, более интимном; ведь на
то и дружба, чтобы поверять друг другу сердечные секреты.
Когда буквы просохли, он осторожно разглаживает листик Сониным утюгом. Но этого
еще мало. Надо теперь обыкновенными чернилами, на переднем листе написать такие слова, которые, во-первых, были бы совсем невинными и неинтересными для чужих контрольных глаз, а во-вторых, дали бы Зиночке понять о
том, что надо подогреть вторую страницу.
И тут сказывалась разность двух душ, двух темпераментов, двух кровей. Александров любил с такою же наивной простотой и радостью, с какою растут травы и распускаются почки. Он не думал и даже не умел
еще думать о
том, в какие формы выльется в будущем его любовь. Он только, вспоминая о Зиночке, чувствовал порою горячую резь в глазах и потребность заплакать от радостного умиления.
Александров потрясен. Он
еще не перерос
того юношеского козлиного возраста, когда умный совет и благожелательное замечание так легко принимается за оскорбление и вызывает бурный протест. Но кроткая и милая нотация из уст, так прекрасно вырезанных в форме натянутого лука, заливает все его существо теплом, благодарностью и преданной любовью. Он встает со скамейки, снимает барашковую шапку и в низком поклоне опускает ее до ледяной поверхности.
Последние лагерные работы идут к концу. Младший курс
еще занят глазомерными съемками. Труд не тяжелый: приблизительный, свободный и даже веселый. Это совсем не
то, что топографические точные съемки с кипрегелем-дальномером, над которыми каждый день корпят и потеют юнкера старшего курса, готовые на днях чудесным образом превратиться в настоящих взаправдашних господ офицеров.
Это жаркое, томительное лето, последнее лето в казенных учебных заведениях, было совсем неудачно для Александрова. Какая-то роковая полоса невезенья и неприятностей. Недаром же сумма цифр, входящих в этот год, составляла число двадцать шесть,
то есть два раза по тринадцати. А тут
еще новое несчастье…
Что же касается Брюнелли — такого серьезного, —
то жизненный путь его
еще яснее.
Ветхий потолок и дырявые стены карцера в обилии пропускали дождевую воду. Александров лег спать, закутавшись в байковое одеяло, а проснулся при первых золотых лучах солнца весь мокрый и дрожащий от холода, но все-таки здоровый, бодрый и веселый. Отогрелся он окончательно лишь после
того, как сторожевой солдат принес ему в медном чайнике горячего и сладкого чая с булкой, после которых
еще сильнее засияло прекрасное, чистое, точно вымытое небо и
еще сладостнее стало греть горячее восхитительное солнце.
Служители уже расставляли на площадке обеденные столы и табуретки. Никогда
еще юнкера так охотно и быстро не собирались на призыв начальства, как в этот раз. Через три минуты они уже стояли навытяжку у своих столов, и все двести голов были с нетерпением устремлены в
ту сторону, с которой должен был показаться полковник Артабалевский.
— Ну а вот послушайте новый анекдот
еще об одном генерале… — Все, конечно, понимают, что речь идет о Берди-Паше,
тем более что среди рассказчиков многие — настоящие имитаторы и с карикатурным совершенством подражают металлическому голосу полковника, его обрывистой, с краткими фразами речи и со странной манерой употреблять ерь на конце глаголов.
Эта пьеса-церемония была придумана за час до представления и, по совести, никуда не годилась. Она не имела никакого успеха. К
тому же у юнкеров
еще не вышло из памяти недавнее тяжелое столкновение с Артабалевским, где обе стороны были не правы. Юнкерская даже больше.
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж
тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что бы ни было, гляди… // В
той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Еще бокалов жажда просит // Залить горячий жир котлет, // Но звон брегета им доносит, // Что новый начался балет. // Театра злой законодатель, // Непостоянный обожатель // Очаровательных актрис, // Почетный гражданин кулис, // Онегин полетел к театру, // Где каждый, вольностью дыша, // Готов охлопать entrechat, // Обшикать Федру, Клеопатру, // Моину вызвать (для
того, // Чтоб только слышали его).
«Ну, что соседки? Что Татьяна? // Что Ольга резвая твоя?» // — Налей
еще мне полстакана… // Довольно, милый… Вся семья // Здорова; кланяться велели. // Ах, милый, как похорошели // У Ольги плечи, что за грудь! // Что за душа!.. Когда-нибудь // Заедем к ним; ты их обяжешь; // А
то, мой друг, суди ты сам: // Два раза заглянул, а там // Уж к ним и носу не покажешь. // Да вот… какой же я болван! // Ты к ним на
той неделе зван. —
Сие глубокое творенье // Завез кочующий купец // Однажды к ним в уединенье // И для Татьяны наконец // Его с разрозненной Мальвиной // Он уступил за три с полтиной, // В придачу взяв
еще за них // Собранье басен площадных, // Грамматику, две Петриады, // Да Мармонтеля третий
том. // Мартын Задека стал потом // Любимец Тани… Он отрады // Во всех печалях ей дарит // И безотлучно с нею спит.
Еще страшней,
еще чуднее: // Вот рак верхом на пауке, // Вот череп на гусиной шее // Вертится в красном колпаке, // Вот мельница вприсядку пляшет // И крыльями трещит и машет; // Лай, хохот, пенье, свист и хлоп, // Людская молвь и конский топ! // Но что подумала Татьяна, // Когда узнала меж гостей //
Того, кто мил и страшен ей, // Героя нашего романа! // Онегин за столом сидит // И в дверь украдкою глядит.