Неточные совпадения
— Покорно благодарю вас, Эмилий Францевич, — от души сказал Александров. — Но я все-таки сегодня уйду из корпуса. Муж моей старшей сестры — управляющий гостиницы Фальц-Фейна, что на Тверской улице, угол Газетного. На прошлой неделе он говорил со мною по телефону. Пускай бы он сейчас же поехал к моей маме и сказал бы ей, чтобы она как можно скорее приехала сюда и захватила бы с собою какое-нибудь штатское платье. А я добровольно
пойду в карцер и
буду ждать.
— А теперь, — сказал священник, — стань-ка на колени и помолись. Так тебе легче
будет. И мой совет —
иди в карцер. Там тебя ждут котлеты. Прощай, ерш ершович. А я поведу твою маму чай
пить.
Чтобы не
быть узнанным, он сошел с танцевального круга и пробрался вдоль низенького забора, за которым стояли бесплатные созерцатели роскошного бала, стараясь стать против того места, где раньше сидела Юленька. Вскоре вальс окончился. Они прошли на прежнее место. Юленька села. Покорни стоял, согнувшись над нею, как длинный крючок. Он что-то бубнил однообразным и недовольным голосом, как будто бы он
шел не из горла, а из живота.
Еще долго не выходил он из своей засады. Остаток бала тянулся, казалось, бесконечно. Ночь холодела и сырела. Духовая музыка надоела; турецкий барабан стучал по голове с раздражающей ритмичностью. Круглые стеклянные фонари светили тусклее. Висячие гирлянды из дубовых и липовых веток опустили беспомощно свои листья, и от них
шел нежный, горьковатый аромат увядания. Александрову очень хотелось
пить, и у него пересохло в горле.
Александров ничего не видел, но он слышал редкие шаги Покорни и
шел за ними. Сердце у него билось-билось, но не от страха, а от опасения, что у него выйдет неудачно, может
быть даже смешно.
Только спустя несколько минут он сообразил, что иные, не выдержавши выпускных испытаний, остались в старшем классе на второй год; другие
были забракованы, признанные по состоянию здоровья негодными к несению военной службы; следующие
пошли: кто побогаче — в Николаевское кавалерийское училище; кто имел родню в Петербурге — в пехотные петербургские училища; первые ученики, сильные по математике, избрали привилегированные карьеры инженеров или артиллеристов; здесь необходимы
были и протекция и строгий дополнительный экзамен.
Всю вескость последнего правила пришлось вскоре Александрову испытать на практике, и урок
был не из нежных. Вставали юнкера всегда в семь часов утра; чистили сапоги и платье, оправляли койки и с полотенцем, мылом и зубной щеткой
шли в общую круглую умывалку, под медные краны. Сегодняшнее сентябрьское утро
было сумрачное, моросил серый дождик; желто-зеленый туман висел за окнами. Тяжесть
была во всем теле, и не хотелось покидать кровати.
Садясь за четверговый обед, юнкера находят на столах музыкальную программу, писанную круглым военно-писарским «рондо» и оттиснутую гектографом. В нее обыкновенно входили новые штраусовские вальсы, оперные увертюры и попурри, легкие пьесы Шуберта, Шумана, Мендельсона и Вагнера. Оркестр Крейнбринга
был так на
славу выдрессирован, что исполнял самые деликатные подробности, самое сладкое пиано с тонким совершенством хорошего струнного оркестра.
С высоты своей
славы — пусть только московской, но несомненной — он, как и почти все музыкальные маэстро, презирал большую, невежественную толпу и
был совсем не чувствителен к комплиментам.
Прошел месяц. Александровское училище давало в декабре свой ежегодный блестящий бал, попасть на который считалось во всей Москве большим почетом. Александров
послал Синельниковым три билета (больше не выдавалось). В вечер бала он сильно волновался. У юнкеров
было взаимное соревнование: чьи дамы
будут красивее и лучше одеты.
Из отпуска нужно
было приходить секунда в секунду, в восемь с половиной часов, но стоило заявить о том, что
пойдешь в театр, — отпуск продолжается до полуночи.
— А тебе что нужно? Ты нам что за генерал? Тоже кышкает на нас, как на кур! Ишь ты, хухрик несчастный! — И
пошла, и
пошла… до тех пор, пока Алкалаев не обратился в позорное бегство. Но все-таки метче и ловче словечка, чем «хухрик», она в своем обширном словаре не нашла. Может
быть, она вдохновенно родила его тут же на месте столкновения?
— Прямо из церкви зайдите к нам, закусить чем бог
послал и
выпить за новобрачных. И товарищей позовите. Мы звать всех не в состоянии: очень уж тесное у нас помещение; но для вас, милых моих александровцев, всегда
есть место. Да и потанцуете немножко. Ну, как вы находите мою Юленьку? Право, ведь недурна?
Была пора юнкерам
идти в училище. Гости тоже разъезжались. Ольга и Люба провожали их до передней, которая
была освещена слабо. Когда Александров успел надеть и одернуть шинель, он услыхал у самого уха тихий шепот: «До свидания, господин писатель», — и горящие сухие губы быстро коснулись его щеки, точно клюнули.
Домой юнкера нарочно
пошли пешком, чтобы выветрить из себя пары шампанского. Путь
был не близкий: Земляной вал, Покровка, Маросейка, Ильинка, Красная площадь, Спасские ворота, Кремль, Башня Кутафья, Знаменка… Юнкера успели прийти в себя, и каждый, держа руку под козырек, браво прорапортовал дежурному офицеру, поручику Рославлеву, по-училищному — Володьке: «Ваше благородие, является из отпуска юнкер четвертой роты такой-то».
Александров перестал сочинять (что, впрочем, очень благотворно отозвалось на его последних в корпусе выпускных экзаменах), но мысли его и фантазии еще долго не могли оторваться от воображаемого писательского волшебного мира, где все
было блеск, торжество и победная радость. Не то чтобы его привлекали громадные гонорары и бешеное упоение всемирной
славой, это
было чем-то несущественным, призрачным и менее всего волновало. Но манило одно слово — «писатель», или еще выразительнее — «господин писатель».
Слава юнкера, ставшего писателем, молниями бежала по всем залам, коридорам, помещениям и закоулкам училища. Спрос на номер «Вечерних досугов»
был колоссальный.
— Ну, теперь
идите в роту и, кстати, возьмите с собою ваш журнальчик. Нельзя сказать, чтобы очень уж плохо
было написано. Мне моя тетушка первая указала на этот номер «Досугов», который случайно купила. Псевдоним ваш оказался чрезвычайно прозрачным, а кроме того, третьего дня вечером я проходил по роте и отлично слышал галдеж о вашем литературном успехе. А теперь, юнкер, — он скомандовал, как на учении: — На место. Бегом ма-а-арш.
Приблизительно так бурчит про себя господин обер-офицер Александров,
идя торопливыми большими шагами по Поварской к Арбату. Вчера
была елка и танцевали у Андриевичей. Домой он вернулся только к пяти часам утра, а подняли его насилу-насилу в семь без двадцати. Ах, как бы не опоздать! Вдруг залепит Дрозд трое суток без отпуска. Вот тебе и Рождество…
Уедут юнкера туда, где свет, музыка, цветы, прелестные девушки, духи, танцы, легкий смех, а Дрозд
пойдет в свою казенную холостую квартиру, где, кроме денщика, ждут его только два живых существа, две черные дворняжки, без признаков какой бы то ни
было породы: э-Мальчик и э-Цыган. Говорят, что Дрозд
выпивает по ночам в одиночку.
Но теперь он любит. Любит! — какое громадное, гордое, страшное, сладостное слово. Вот вся вселенная, как бесконечно большой глобус, и от него отрезан крошечный сегмент, ну, с дом величиной. Этот жалкий отрезок и
есть прежняя жизнь Александрова, неинтересная и тупая. «Но теперь начинается новая жизнь в бесконечности времени и пространства, вся наполненная
славой, блеском, властью, подвигами, и все это вместе с моей горячей любовью я кладу к твоим ногам, о возлюбленная, о царица души моей».
— О нет, нет, нет! Я благословляю судьбу и настойчивость моего ротного командира. Никогда в жизни я не
был и не
буду до такой степени на верху блаженства, как сию минуту, как сейчас, когда я
иду в полонезе рука об руку с вами, слышу эту прелестную музыку и чувствую…
— Почему пропало? Я хоть и реалист и практический человек, но зато верный и умный друг. Посмотри-ка на письмо Машеньки: она
будет ждать меня к четырем часам вечера, и тоже с подругой, но та превеселая, и ты от нее
будешь в восторге. Итак, ровно в два часа мы оба уже на Чистых прудах, а в четыре без четверти берем порядочного извозчика и катим на Патриаршие.
Идет?
Ели во
славу, по-язычески, не ведая отказу. Древние старожилы говорили с прискорбием...
Каждое утро, часов в пять, старшие юнкера наспех
пьют чай с булкой; захвативши завтрак в полевые сумки,
идут партиями на места своих работ, которые
будут длиться часов до семи вечера, до той поры, когда уставшие глаза начинают уже не так четко различать издали показательные приметы.
Чем ровнее
шла земля, тем тоньше и тем дальше друг от друга должны
были наноситься изображающие ее штрихи.
— Эт-то что за безобразие? — завопил Артабалевский пронзительно. — Это у вас называется топографией? Это, по-вашему, военная служба? Так ли подобает вести себя юнкеру Третьего Александровского училища? Тьфу! Валяться с девками (он понюхал воздух),
пить водку! Какая грязь!
Идите же немедленно явитесь вашему ротному командиру и доложите ему, что за самовольную отлучку и все прочее я подвергаю вас пяти суткам ареста, а за пьянство лишаю вас отпусков вплоть до самого дня производства в офицеры. Марш!
— Бауман, Бауман!
Иди к нам скорее. И своего товарища тащи. Да ты не бойся: всего на две минуты. А потом мы вас на лошадях отвезем.
Будьте спокойны. Только один флакон раздавим, и конец.
— Ни, ни! — закачал Паша головою. — Что я с ними
буду делать? мне они незачем. А вот место евнуха в султановом гареме, да еще с порядочным жалованием, от этого я бы не отказался… —
Будь им с нынешнего числа, — сказал посол. — Я вовсе не посол, а сам султан. Ты нравишься мне, Берди. Идем-ка вместе в трактир. Пьеса окончена. Что? Хорошо я играл, господа почтенные зрители?
Быстрый крупный дождь, пролившийся перед зарею, прибил землю:
идти будет ловко и нетрудно.
Носи портянки,
ешь грубую солдатскую пищу, спи на нарах, вставай в шесть утра, мой полы и окна в казармах, учи солдат и учись от солдат, пройди весь стаж от рядового до дядьки, до взводного, до ефрейтора, до унтер-офицера, до артельщика, до каптенармуса, до помощника фельдфебеля, попотей, потрудись, белоручка, подравняйся с мужиком, а через год
иди в военное училище, пройди двухгодичный курс и
иди в тот же полк обер-офицером.
Неточные совпадения
Он знак подаст — и все хлопочут; // Он
пьет — все
пьют и все кричат; // Он засмеется — все хохочут; // Нахмурит брови — все молчат; // Так, он хозяин, это ясно: // И Тане уж не так ужасно, // И любопытная теперь // Немного растворила дверь… // Вдруг ветер дунул, загашая // Огонь светильников ночных; // Смутилась шайка домовых; // Онегин, взорами сверкая, // Из-за стола гремя встает; // Все встали: он к дверям
идет.
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго
шла одна. //
Шла,
шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Тоска любви Татьяну гонит, // И в сад
идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, // И в слухе шум, и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес //
Напевы звучные заводит. // Татьяна в темноте не спит // И тихо с няней говорит:
Чей взор, волнуя вдохновенье, // Умильной лаской наградил // Твое задумчивое пенье? // Кого твой стих боготворил?» // И, други, никого, ей-богу! // Любви безумную тревогу // Я безотрадно испытал. // Блажен, кто с нею сочетал // Горячку рифм: он тем удвоил // Поэзии священный бред, // Петрарке шествуя вослед, // А муки сердца успокоил, // Поймал и
славу между тем; // Но я, любя,
был глуп и нем.
Блажен, кто смолоду
был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет
был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и других долгов, // Кто
славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.