— Покорно благодарю вас, Эмилий Францевич, —
от души сказал Александров. — Но я все-таки сегодня уйду из корпуса. Муж моей старшей сестры — управляющий гостиницы Фальц-Фейна, что на Тверской улице, угол Газетного. На прошлой неделе он говорил со мною по телефону. Пускай бы он сейчас же поехал к моей маме и сказал бы ей, чтобы она как можно скорее приехала сюда и захватила бы с собою какое-нибудь штатское платье. А я добровольно пойду в карцер и буду ждать.
— Ах,
от души, от всей души желаю вам удачи… — пылко отозвалась Ольга и погладила его руку. — Но только что же это такое? Сделаетесь вы известным автором и загордитесь. Будете вы уже не нашим милым, славным, добрым Алешей или просто юнкером Александровым, а станете называться «господин писатель», а мы станем глядеть на вас снизу вверх, раскрыв рты.
Не важно, какому бы тягчайшему наказанию подверг Берди-Паша дерзилу. Гораздо опаснее было бы, если бы весь батальон, раздраженный Пашой до крайности и
от души сочувствовавший смельчаку, вступился в его защиту. Вот тут как раз и висели на волоске события, которые грозили бы многим юнкерам потерею карьеры за несколько дней до выпуска, а славному дорогому училищу темным пятном.
Неточные совпадения
Какими словами мог бы передать юнкер Александров это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом, это страстное напряжение
души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов. Вся Москва кричит и звонит
от радости. Вся огромная, многолюдная, крепкая старая царева Москва. Звонят и Благовещенский, и Успенский соборы, и Спас за решеткой, и, кажется, загремел сам Царь-колокол и загрохотала сама Царь-пушка!
Но в
душе его все-таки мелькала, как, может быть, и у других юнкеров, досадная мысль: где же, наконец, эта пресловутая, безумная скачка,
от которой захватывает дух и трепыхает сердце?
Но теперь он любит. Любит! — какое громадное, гордое, страшное, сладостное слово. Вот вся вселенная, как бесконечно большой глобус, и
от него отрезан крошечный сегмент, ну, с дом величиной. Этот жалкий отрезок и есть прежняя жизнь Александрова, неинтересная и тупая. «Но теперь начинается новая жизнь в бесконечности времени и пространства, вся наполненная славой, блеском, властью, подвигами, и все это вместе с моей горячей любовью я кладу к твоим ногам, о возлюбленная, о царица
души моей».
Она веселится
от всей
души: вертится, оглядывается, трясет головою и светлыми кудряшками, ее ручки и ножки в беспрестанном нетерпеливом движении.
В училище весь день у юнкеров был сплошь туго загроможден учением и воинскими обязанностями. Свободными для
души и для тела оставались лишь два часа в сутки:
от обеда до вечерних занятий, в течение которых юнкер мог передвигаться, куда хочет, и делать, что хочет во внутренних пределах большого белого дома на Знаменской.
И тут сказывалась разность двух
душ, двух темпераментов, двух кровей. Александров любил с такою же наивной простотой и радостью, с какою растут травы и распускаются почки. Он не думал и даже не умел еще думать о том, в какие формы выльется в будущем его любовь. Он только, вспоминая о Зиночке, чувствовал порою горячую резь в глазах и потребность заплакать
от радостного умиления.
Июнь переваливает за вторую половину. Лагерная жизнь начинает становиться тяжелой для юнкеров. Стоят неподвижные, удручающе жаркие дни. По ночам непрестанные зарницы молчаливыми голубыми молниями бегают по черным небесам над Ходынским полем. Нет покоя ни днем, ни ночью
от тоскливой истомы.
Души и тела жаждут грозы с проливным дождем.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает
от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Остатком — медью — шевеля, // Подумал миг, зашел в кабак // И молча кинул на верстак // Трудом добытые гроши // И, выпив, крякнул
от души, // Перекрестил на церковь грудь.
Неточные совпадения
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины
души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель
от него любезна. // Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он мне счастья дать».
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл
души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты,
от кого я пьян бывал!
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил //
Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть, одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но
от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Час
от часу плененный боле // Красами Ольги молодой, // Владимир сладостной неволе // Предался полною
душой. // Он вечно с ней. В ее покое // Они сидят в потемках двое; // Они в саду, рука с рукой, // Гуляют утренней порой; // И что ж? Любовью упоенный, // В смятенье нежного стыда, // Он только смеет иногда, // Улыбкой Ольги ободренный, // Развитым локоном играть // Иль край одежды целовать.
Так, полдень мой настал, и нужно // Мне в том сознаться, вижу я. // Но так и быть: простимся дружно, // О юность легкая моя! // Благодарю за наслажденья, // За грусть, за милые мученья, // За шум, за бури, за пиры, // За все, за все твои дары; // Благодарю тебя. Тобою, // Среди тревог и в тишине, // Я насладился… и вполне; // Довольно! С ясною
душою // Пускаюсь ныне в новый путь //
От жизни прошлой отдохнуть.