Неточные совпадения
Александров остановил извозчика у Красных казарм, напротив здания четвертого кадетского корпуса. Какой-то тайный инстинкт велел ему идти в свой второй корпус
не прямой дорогой, а кружным путем, по
тем прежним дорогам, вдоль
тех прежних мест, которые исхожены и избеганы много тысяч раз, которые останутся запечатленными в памяти на много десятков лет, вплоть до самой смерти, и которые теперь веяли на него неописуемой сладкой, горьковатой и нежной грустью.
— Молчать!
Не возражать!
Не разговаривать в строю. В карцер немедленно. А если
не виноват,
то был сто раз виноват и
не попался. Вы позор роты (семиклассникам начальники говорили «вы») и всего корпуса!
Одна из обязанностей карцерного дядьки заключалась в
том, чтобы, проводив арестованного в уборную,
не отпуская его ни на шаг, зорко следить за
тем, чтобы он никак
не сообщался со свободными товарищами.
— Зовите хоть тысячу ваших дядек, я буду с ними драться до
тех пор, пока я
не выйду из вашего проклятого застенка. А начну я с
того…
— Вы можете поручиться в
том, что меня
не запрут?
Гораздо позднее узнал мальчик причины внимания к нему начальства. Как только строевая рота вернулась с обеда и весть об аресте Александрова разнеслась в ней,
то к капитану Яблукинскому быстро явился кадет Жданов и под честным словом сказал, что это он, а
не Александров, свистнул в строю. А свистнул только потому, что лишь сегодня научился свистать при помощи двух пальцев, вложенных в рот, и по дороге в столовую
не мог удержаться от маленькой репетиции.
С
тех пор как тебе стало четыре года, я покоя от тебя
не знаю.
— Да. А
не ты ли мне говорила, что когда к нам приезжало начальство — исправник, —
то его сначала драли на конюшне, а потом поили водкой и совали ему сторублевку?
Навстречу ему подымется отец Михаил в коричневой ряске, совсем крошечный и сгорбленный, подобно Серафиму Саровскому, уже
не седой, а зеленоватый, видимо немного обеспокоенный появлением у него штатского,
то есть человека из совсем другого, давно забытого, непривычного, невоенного мира.
Есть и у Александрова множество летних воспоминаний, ярких, пестрых и благоуханных; вернее — их набрался целый чемодан, до
того туго, туго набитый, что он вот-вот готов лопнуть, если Александров
не поделится со старыми товарищами слишком грузным багажом… Милая потребность юношеских душ!
Ах! Однажды его великая летняя любовь в Химках была омрачена и пронзена зловещим подозрением: с горем и со стыдом он вдруг подумал, что Юленька смотрит на него только как на мальчика, как на желторотого кадетика, еще даже
не юнкера, что кокетничает она с ним только от дачного «нечего делать» и что если она в нем что-нибудь и ценит,
то только свое удобство танцевать с постоянным партнером, неутомимым, ловким и находчивым; с чем-то вроде механического манекена.
Чтобы
не быть узнанным, он сошел с танцевального круга и пробрался вдоль низенького забора, за которым стояли бесплатные созерцатели роскошного бала, стараясь стать против
того места, где раньше сидела Юленька. Вскоре вальс окончился. Они прошли на прежнее место. Юленька села. Покорни стоял, согнувшись над нею, как длинный крючок. Он что-то бубнил однообразным и недовольным голосом, как будто бы он шел
не из горла, а из живота.
Александров и сам
не знал, какие слова он скажет, но шел вперед. В это время ущербленный и точно заспанный месяц продрался и выкатился сквозь тяжелые громоздкие облака, осветив их сугробы грязно-белым и густо-фиолетовым светом. В десяти шагах перед собою Александров смутно увидел в тумане неестественно длинную и худую фигуру Покорни, который, вместо
того чтобы дожидаться, пятился назад и говорил преувеличенно громко и торопливо...
Александров кинулся было его догонять, но вскоре убедился в
том, что это
не в силах человеческих.
Так и бежал он потихоньку за Покорни, пока
тот не остановился у своей дачи и
не открыл входную дверь.
В
тот же день влюбленный молодой человек открыл, что таинственная буква Ц. познается
не только зрением и слухом, но и осязанием. Достоверность этого открытия он проверил впоследствии раз сто, а может быть, и больше, но об этом он
не расскажет даже самому лучшему, самому вернейшему другу.
Для этого на утреннем медицинском обходе он заявлял, что его почему-то бросает
то в жар,
то в холод, а голова у него и болит и кружится, и он сам
не знает, почему это с ним делается.
И все они, даже
не сговорившись заранее, вместо
того чтобы крикнуть обычное: «Здравия желаем, господин поручик», ответили равнодушно: «Здравствуйте».
Москва же в
те далекие времена оставалась воистину «порфироносною вдовою», которая
не только
не склонялась перед новой петербургской столицей, но величественно презирала ее с высоты своих сорока сороков, своего несметного богатства и своей славной древней истории.
Угнетенные навязанной мелкой тиранией господ обер-офицеров, юнкера, однако,
не жаловались ни высшему начальству, ни своим родителям: и
то и другое было бы изменой внутреннему духу и укладу училища.
Но две вещи фараонам безусловно запрещены: во-первых, травить курсовых офицеров, ротного командира и командира батальона; а во-вторых, петь юнкерскую традиционную «расстанную песню»: «Наливай, брат, наливай». И
то и другое — привилегии господ обер-офицеров; фараонам же заниматься этим — и рано и
не имеет смысла. Пусть потерпят годик, пока сами
не станут обер-офицерами… Кто же это в самом деле прощается с хозяевами, едва переступив порог, и кто хулит хозяйские пироги, еще их
не отведав?»
Ведь это
тот самый Тучабский, с которым они жили в тесной дружбе целых шесть корпусных лет, пока Александров
не застрял на второй год в шестом классе.
— Сначала забудьте все
то, чему вас учили в кадетском корпусе. Теперь вы
не мальчики, и каждый из вас в случае надобности может быть мгновенно призван в состав действующей армии и, следовательно, отправлен на поле сражения. Значит, каждого указания и приказания старших слушаться и подчиняться ему беспрекословно.
«Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, перед святым Его Евангелием, в
том, что хощу и должен его императорскому величеству, самодержцу всероссийскому и его императорского величества всероссийского престола наследнику верно и нелицемерно служить,
не щадя живота своего, до последней капли крови, и все к высокому его императорского величества самодержавству, силе и власти принадлежащия права и преимущества, узаконенныя и впредь узаконяемыя, по крайнему разумению, силе и возможности, исполнять.
Об ущербе же его императорского величества интереса, вреде и убытке, как скоро о
том уведаю,
не токмо благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и
не допущать потщуся и всякую вверенную тайность крепко хранить буду, а предпоставленным над мною начальникам во всем, что к пользе и службе государства касаться будет, надлежащим образом чинить послушание и все по совести своей исправлять и для своей корысти, свойства, дружбы и вражды против службы и присяги
не поступать; от команды и знамени, где принадлежу, хотя в поле, обозе или гарнизоне, никогда
не отлучаться, но за оным, пока жив, следовать буду и во всем так себя вести и поступать, как честному, верному, послушному, храброму и расторопному офицеру (солдату) надлежит.
Все эти слухи и вести проникают в училище. Юнкера сами
не знают, чему верить и чему
не верить. Как-то нелепо странна, как-то уродливо неправдоподобна мысль, что государю, вершинной, единственной точке
той великой пирамиды, которая зовется Россией, может угрожать опасность и даже самая смерть от случайного крушения поезда. Значит, выходит, что и все существование такой необъятно большой, такой неизмеримо могучей России может зависеть от одного развинтившегося дорожного болта.
А когда в этот ликующий звуковой ураган вплетают свои веселые медные звуки полковые оркестры,
то кажется, что слух уже пресыщен — что он
не вместит больше.
Теперь он
не упускает из вида спины государя, но острый взгляд в
то же время щелкает своим верным фотографическим аппаратом. Вот царица. Она вовсе маленькая, но какая изящная. Она быстро кланяется головой в обе стороны, ее темные глаза влажны, но на губах легкая милая улыбка.
— А тебе что нужно? Ты нам что за генерал? Тоже кышкает на нас, как на кур! Ишь ты, хухрик несчастный! — И пошла, и пошла… до
тех пор, пока Алкалаев
не обратился в позорное бегство. Но все-таки метче и ловче словечка, чем «хухрик», она в своем обширном словаре
не нашла. Может быть, она вдохновенно родила его тут же на месте столкновения?
Был он мал ростом, но во всем Московском военном округе
не находилось ни одного офицера, который мог бы состязаться со Страдовским в стрельбе из винтовки. К
тому же он рубился на эспадронах, как сам пан Володыевский из романа «Огнем и мечом» Генриха Сенкевича, и даже его малорослость
не мешала ему побеждать противников.
Четвертая рота, в которой имел честь служить и учиться Александров, звалась…
то есть она называлась… ее прозвание, за малый рост, было грубо по смыслу и оскорбительно для слуха. Ни разу Александров
не назвал его никому постороннему, ни даже сестрам и матери. Четвертую роту звали… «блохи». Кличка несправедливая: в самом малорослом юнкере было все-таки
не меньше двух аршин с четырьмя вершками.
Показаться перед нею
не жалким мальчиком-кадетом, в неуклюже пригнанном пальто, а стройным, ловким юнкером славного Александровского училища, взрослым молодым человеком, только что присягнувшим под батальонным знаменем на верность вере, царю и отечеству, — вот была его сладкая, тревожная и боязливая мечта, овладевавшая им каждую ночь перед падением в сон, в
те краткие мгновенья, когда так рельефно встает и видится недавнее прошлое…
Белые замшевые тугие перчатки на руках; барашковая шапка с золотым орлом лихо надвинута на правую бровь; лакированные блестящие сапоги; холодное оружие на левом боку; отлично сшитый мундир, ладно, крепко и весело облегающий весь корпус; белые погоны с красным витым вензелем «А II»; золотые широкие галуны; а главное — инстинктивное сознание своей восемнадцатилетней счастливой ловкости и легкости и
той самоуверенной жизнерадостности, перед которой послушно развертывается весь мир, — разве все эти победоносные данные
не тронут,
не смягчат сердце суровой и холодной красавицы?..
Вот эта-то стрекоза и могла наболтать о
том, что было, и о
том, чего
не было. Но какой стыд, какой позор для Александрова! Воспользоваться дружбой и гостеприимством милой, хорошей семьи, уважаемой всей Москвой, и внести в нее потаенный разврат… Нет, уж теперь к Синельниковым нельзя и глаз показать и даже квартиру их на Гороховой надо обегать большим крюком, подобно неудачливому вору.
Подавали на стол, к чаю, красное крымское вино, тартинки с маслом и сыром, сладкие сухари. Играл на пианино все
тот же маленький, рыжеватый, веселый Панков из консерватории, давно сохнувший по младшей дочке Любе, а когда его
не было,
то заводили механический музыкальный ящик «Монопан» и плясали под него. В
то время
не было ни одного дома в Москве, где бы
не танцевали при всяком удобном случае, до полной усталости.
И в
тот же вечер этот господин Сердечкин начал строить куры поочередно обеим барышням, еще
не решивши, к чьим ногам положит он свое объемистое сердце. Но эти маленькие девушки, почти девочки, уже умели с чисто женским инстинктом невинно кокетничать и разбираться в любовной вязи. На все пылкие подходы юнкера они отвечали...
Своим шафером она выбрала представительного, высокого Венсана, и Александров сам
не знал: обижаться ли ему на это предпочтение, или, наоборот, благодарить невесту за
ту деликатность, с которой она избавила его от лишних мучений ревности.
— Только
не я, — и она гордо вздернула кверху розовый короткий носик. — В шестнадцать лет порядочные девушки
не думают о замужестве. Да и, кроме
того, я, если хотите знать, принципиальная противница брака. Зачем стеснять свою свободу? Я предпочитаю пойти на высшие женские курсы и сделаться ученой женщиной.
— О, какой рыцарский комплимент! Мсье Александров, вы опасный молодой мужчина… Но, к сожалению, из одних комплиментов в наше время шубу
не сошьешь. Я, признаюсь, очень рада
тому, что моя Юленька вышла замуж за достойного человека и сделала прекрасную партию, которая вполне обеспечивает ее будущее. Но, однако, идите к вашим товарищам. Видите, они вас ждут.
— Нет, далеко
не все. Я опять повторяю эти четыре заветные слова. А в доказательство
того, что я вовсе
не порхающий папильон [Мотылек (от фр. papillon).], я скажу вам такую вещь, о которой
не знают ни моя мать, ни мои сестры и никто из моих товарищей, словом, никто, никто во всем свете.
— Ничуть, — серьезно ответил Александров. — Но уговор, Ольга Николаевна: раз я лишь одной вам открываю величайшую тайну,
то покорно прошу вас, вы уж, пожалуйста, никому об этом
не болтайте.
Утром воины беспрекословно исполнили приказание вождя. И когда они, несмотря на адский ружейный огонь, подплыли почти к самому острову,
то из воды послышался страшный треск, весь остров покосился набок и стал тонуть. Напрасно европейцы молили о пощаде. Все они погибли под ударами томагавков или нашли смерть в озере. К вечеру же вода выбросила труп Черной Пантеры. У него под водою
не хватило дыхания, и он, перепилив корень, утонул. И с
тех пор старые жрецы поют в назидание юношам, и так далее и так далее.
И вот, по какому-то наитию, однажды и обратился Александров к этому тихонькому, закапанному воском монашку с предложением купить кое-какие монетки. В коллекции
не было ни мелких золотых, ни крупных серебряных денег. Однако монашек, порывшись в медной мелочи, взял три-четыре штуки, заплатил двугривенный и велел зайти когда-нибудь в другой раз. С
того времени они и подружились.
Застенчивый Александров с
той поры, идя в отпуск, избегал проходить Ильинской улицей, чтобы
не встретиться случайно глазами с глазами книжного купца и
не сгореть от стыда. Он предпочитал вдвое более длинный путь: через Мясницкую, Кузнецкий мост и Тверскую.
Александров, довольно легко начинавший осваиваться с трудностями немецкого языка, с увлечением стал переводить их на русский язык. Он тогда еще
не знал, что для перевода с иностранного языка мало знать, хотя бы и отлично, этот язык, а надо еще уметь проникать в глубокое, живое, разнообразное значение каждого слова и в таинственную власть соединения
тех или других слов.
«Да, — подумал он, — так я ни за что
не переведу. А если и переведу,
то только после многих, многих лет изучения всех тонкостей немецкого языка и кристального вдумывания в слова великого автора. Куда мне!..»
Вот оно, госпожа Бичерстоу с «Хижиной дяди
Тома», Дюма с «Тремя мушкетерами», Жюль Верн с «Капитаном Немо» и с «Детьми капитана Гранта», Тургенев с Базаровым, Рудиным, Пигасовым… и — да всех и
не перечислишь.
Александров внимательно рассматривал лицо знаменитого поэта, похожее на кукушечье яйцо и тесной раскраской и формой. Поэт понравился юноше: из него, сквозь давно наигранную позу, лучилась какая-то добрая простота. А театральный жест со столовым ножом Александров нашел восхитительным: так могут делать только люди с яркими страстями,
не боящиеся
того, что о них скажут и подумают обыкновенные людишки.
В
ту пору дерзость, оригинальность и экспансивность были его героической утехой. Недаром он тогда проходил через волшебное обаяние Дюма-отца. Зато стихов Миртова, которых он с неизменной любезностью прочитал много, Александров совсем
не понял и добросовестно отнес это к своей малой поэтической восприимчивости.
Соня, всегда немножко бестактная,
не упустила случая сделать неловкость. В
то время когда Миртов, передыхая между двумя стихотворениями, пил пиво, Соня вдруг сказала...