В семье трех сестер Синельниковых, на даче, собиралось ежедневно множество безусой молодежи, лет так от семнадцати и до двадцати: кадеты, гимназисты, реалисты, первокурсники-студенты, ученики консерватории и школы живописи и ваяния и другие. Пели, танцевали под пианино, в petits jeux [Салонные игры (фр.).] и в каком-то круговоротном беспорядке влюблялись то в Юленьку, то в Оленьку, то в Любочку. И всегда там хохотали.
Всю вескость последнего правила пришлось вскоре Александрову испытать на практике, и урок был не из нежных. Вставали юнкера всегда
в семь часов утра; чистили сапоги и платье, оправляли койки и с полотенцем, мылом и зубной щеткой шли в общую круглую умывалку, под медные краны. Сегодняшнее сентябрьское утро было сумрачное, моросил серый дождик; желто-зеленый туман висел за окнами. Тяжесть была во всем теле, и не хотелось покидать кровати.
Неточные совпадения
Самый конец августа; число, должно быть, тридцатое или тридцать первое. После трехмесячных летних каникул кадеты, окончившие полный курс, съезжаются
в последний раз
в корпус, где учились, проказили, порою сидели
в карцере, ссорились и дружили целых
семь лет подряд.
Вся
семья, по какому-то инстинкту брезгливости, сторонилась от него, хотя мама всегда одергивала Алешу, когда он начинал
в глаза Мажанову имитировать его любимые, привычные словечки: «так сказать», «дело
в том, что», «принципиально» и еще «с точки зрения».
Как много прошло времени
в этих стенах и на этих зеленых площадках: раз, два, три, четыре, пять, шесть,
семь, восемь. Как долго считать, а ведь это — годы. Что же жизнь? Очень ли она длинна, или очень коротка?
Утром
в Химках прощание с сестрой Зиной, у которой он гостил
в летние каникулы. Здесь же, по соседству, визит
семье Синельниковых. С большим трудом удалось ему улучить минуту, чтобы остаться наедине с богоподобной Юленькой, но когда он потянулся к ней за знакомым, сладостным, кружащим голову поцелуем, она мягко отстранила его загорелой рукой и сказала...
В октябре 1888 года по Москве разнесся слух о крушении царского поезда около станции Борки. Говорили смутно о злостном покушении. Москва волновалась. Потом из газет стало известно, что катастрофа чудом обошлась без жертв. Повсюду служились молебны, и на всех углах ругали вслух инженеров с подрядчиками. Наконец пришли вести, что Москва ждет
в гости царя и царскую
семью: они приедут поклониться древним русским святыням.
В нижнем полуэтаже жил офицерский состав: холостые с денщиками, женатые с
семьями и прислугой, четверо ротных командиров, инспектор классов, батальонный командир, начальник училища, батальонный адъютант, священник с причтом, доктор с фельдшерами.
Вот эта-то стрекоза и могла наболтать о том, что было, и о том, чего не было. Но какой стыд, какой позор для Александрова! Воспользоваться дружбой и гостеприимством милой, хорошей
семьи, уважаемой всей Москвой, и внести
в нее потаенный разврат… Нет, уж теперь к Синельниковым нельзя и глаз показать и даже квартиру их на Гороховой надо обегать большим крюком, подобно неудачливому вору.
А вот коренным москвичам — туго. Изволь являться трижды
в неделю
в училище, да еще ровно к
семи часам утра, и только для того, чтобы на приветствие Дрозда (командира четвертой роты, капитана Фофанова) проорать: «Здравия желаю, ваше высокоблагородие». А зачем? Мы, здешние, также никуда не убежим, как и иногородние.
— Да упаси меня бог! Да что вы это придумали, господин юнкер? Да ведь меня Петр Алексеевич мигом за это прогонят. А у меня
семья, сам-семь с женою и престарелой родительницей. А дойдет до господина генерал-губернатора, так он меня
в три счета выселит навсегда из Москвы. Не-ет, сударь, старая история. Имею честь кланяться. До свиданья-с! — и бежит торопливо следом за своим патроном.
Но там дорого служить, нужна хорошая поддержка из дома, на подпоручичье жалованье — сорок три рубля двадцать
семь с половиной копейки
в месяц — совсем невозможно прожить.
В субботу юнкеров отпустили
в отпуск на всю неделю Масленицы.
Семь дней перерыва и отдыха посреди самого тяжелого и напряженного зубрения,
семь дней полной и веселой свободы
в стихийно разгулявшейся Москве, которая перед строгим Великим постом вновь возвращается к незапамятным языческим временам и вновь впадает
в широкое идолопоклонство на яростной тризне по уходящей зиме,
в восторженном плясе
в честь весны, подходящей большими шагами.
Каждое утро, часов
в пять, старшие юнкера наспех пьют чай с булкой; захвативши завтрак
в полевые сумки, идут партиями на места своих работ, которые будут длиться часов до
семи вечера, до той поры, когда уставшие глаза начинают уже не так четко различать издали показательные приметы.
Итак, она звалась Татьяной. // Ни красотой сестры своей, // Ни свежестью ее румяной // Не привлекла б она очей. // Дика, печальна, молчалива, // Как лань лесная, боязлива, // Она
в семье своей родной // Казалась девочкой чужой. // Она ласкаться не умела // К отцу, ни к матери своей; // Дитя сама, в толпе детей // Играть и прыгать не хотела // И часто целый день одна // Сидела молча у окна.
Неточные совпадения
С
семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, //
В очках и
в рыжем парике. // Как истинный француз,
в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, // Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
«Я?» — «Да, Татьяны именины //
В субботу. Оленька и мать // Велели звать, и нет причины // Тебе на зов не приезжать». — // «Но куча будет там народу // И всякого такого сброду…» — // «И, никого, уверен я! // Кто будет там? своя
семья. // Поедем, сделай одолженье! // Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как ты мил!» // При сих словах он осушил // Стакан, соседке приношенье, // Потом разговорился вновь // Про Ольгу: такова любовь!
Гремят отдвинутые стулья; // Толпа
в гостиную валит: // Так пчел из лакомого улья // На ниву шумный рой летит. // Довольный праздничным обедом // Сосед сопит перед соседом; // Подсели дамы к камельку; // Девицы шепчут
в уголку; // Столы зеленые раскрыты: // Зовут задорных игроков // Бостон и ломбер стариков, // И вист, доныне знаменитый, // Однообразная
семья, // Все жадной скуки сыновья.
Питая горьки размышленья, // Среди печальной их
семьи, // Онегин взором сожаленья // Глядит на дымные струи // И мыслит, грустью отуманен: // Зачем я пулей
в грудь не ранен? // Зачем не хилый я старик, // Как этот бедный откупщик? // Зачем, как тульский заседатель, // Я не лежу
в параличе? // Зачем не чувствую
в плече // Хоть ревматизма? — ах, Создатель! // Я молод, жизнь во мне крепка; // Чего мне ждать? тоска, тоска!..
Но вот багряною рукою // Заря от утренних долин // Выводит с солнцем за собою // Веселый праздник именин. // С утра дом Лариной гостями // Весь полон; целыми
семьями // Соседи съехались
в возках, //
В кибитках,
в бричках и
в санях. //
В передней толкотня, тревога; //
В гостиной встреча новых лиц, // Лай мосек, чмоканье девиц, // Шум, хохот, давка у порога, // Поклоны, шарканье гостей, // Кормилиц крик и плач детей.