Неточные совпадения
Он ясно услышал послеобеденную молитву. Потом
все роты с гулом и топотом стали расходиться по своим помещениям. Потом опять
все затихло. Но семнадцатилетняя
душа Александрова продолжала буйствовать с удвоенной силой.
Быстрым зорким взором обегает Александров
все места и предметы, так близко прилепившиеся к нему за восемь лет.
Все, что он видит, кажется ему почему-то в очень уменьшенном и очень четком виде, как будто бы он смотрит через обратную сторону бинокля. Задумчивая и сладковатая грусть в его сердце. Вот было
все это. Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но не отболело, не отмерло. Значительная часть
души остается здесь, так же как она остается навсегда в памяти.
Какими словами мог бы передать юнкер Александров это медленно наплывающее чудо, которое должно вскоре разрешиться бурным восторгом, это страстное напряжение
души, растущее вместе с приближающимся ревом толпы и звоном колоколов.
Вся Москва кричит и звонит от радости.
Вся огромная, многолюдная, крепкая старая царева Москва. Звонят и Благовещенский, и Успенский соборы, и Спас за решеткой, и, кажется, загремел сам Царь-колокол и загрохотала сама Царь-пушка!
Царь
все ближе к Александрову. Сладкий острый восторг охватывает
душу юнкера и несет ее вихрем, несет ее ввысь. Быстрые волны озноба бегут по
всему телу и приподнимают ежом волосы на голове. Он с чудесной ясностью видит лицо государя, его рыжеватую, густую, короткую бороду, соколиные размахи его прекрасных союзных бровей. Видит его глаза, прямо и ласково устремленные в него. Ему кажется, что в течение минуты их взгляды не расходятся. Спокойная, великая радость, как густой золотой песок, льется из его глаз.
Но вот и проходит волшебное сновидение. Как чересчур быстро! У
всех юнкеров бурное напряжение сменяется тихой счастливой усталостью.
Души и тела приятно распускаются. Идут домой под звуки резвого, бодрого марша. Кто-то говорит в рядах...
Ружье не тяжелит, шаг выработался большой и крепкий, а главное, появилось в
душе гордое и ответственное сознание: я — юнкер славного Александровского училища, и трепещите
все,
все недруги.
— И э-Александров. Кто хочет завтракать или обедать в училище, заявите немедленно дежурному для сообщения на кухню. Ровно к восьми вечера
все должны быть в училище совершенно готовыми. За опоздание — до конца каникул без отпуска. Рекомендую позаботиться о внешности. Помните, что александровцы — московская гвардия и должны отличаться не только блеском
души, но и благородством сапог. Тьфу, наоборот. Затем вы свободны, господа юнкера. Перед отправкой я сам осмотрю вас. Разойдитесь.
Но теперь он любит. Любит! — какое громадное, гордое, страшное, сладостное слово. Вот
вся вселенная, как бесконечно большой глобус, и от него отрезан крошечный сегмент, ну, с дом величиной. Этот жалкий отрезок и есть прежняя жизнь Александрова, неинтересная и тупая. «Но теперь начинается новая жизнь в бесконечности времени и пространства,
вся наполненная славой, блеском, властью, подвигами, и
все это вместе с моей горячей любовью я кладу к твоим ногам, о возлюбленная, о царица
души моей».
Проделывая без увлечения, по давнишней привычке, разные шассе, круазе, шен и балянсе, Александров
все время ловил поневоле случайные отрывки из той чепухи, которую уверенной, громкой скороговоркой нес Жданов: о фатализме, о звездах, духах и духах, о Царь-пушке, о цыганке-гадалке, о липком пластыре, о канарейках, об антоновских яблоках, о лунатиках, о Наполеоне, о значении цветов и красок, о пострижении в монахи, об ангорских кошках, о переселении
душ и так далее без начала, без конца и без всякой связи.
В училище
весь день у юнкеров был сплошь туго загроможден учением и воинскими обязанностями. Свободными для
души и для тела оставались лишь два часа в сутки: от обеда до вечерних занятий, в течение которых юнкер мог передвигаться, куда хочет, и делать, что хочет во внутренних пределах большого белого дома на Знаменской.
— И как мило помирились, — отвечает Александров. — Боже, как я был тогда глуп и мнителен. Как бесился, ревновал, завидовал и ненавидел. Вы одним взглядом издалека внесли в мою несчастную
душу сладостный мир. И подумать только, что
всю эту бурю страстей вызвала противная, замаринованная классная дама, похожая на какую-то снулую рыбу — не то на севрюгу, не то на белугу…
Не важно, какому бы тягчайшему наказанию подверг Берди-Паша дерзилу. Гораздо опаснее было бы, если бы
весь батальон, раздраженный Пашой до крайности и от
души сочувствовавший смельчаку, вступился в его защиту. Вот тут как раз и висели на волоске события, которые грозили бы многим юнкерам потерею карьеры за несколько дней до выпуска, а славному дорогому училищу темным пятном.
Татьяна взором умиленным // Вокруг себя на всё глядит, // И всё ей кажется бесценным, //
Всё душу томную живит // Полумучительной отрадой: // И стол с померкшею лампадой, // И груда книг, и под окном // Кровать, покрытая ковром, // И вид в окно сквозь сумрак лунный, // И этот бледный полусвет, // И лорда Байрона портрет, // И столбик с куклою чугунной // Под шляпой с пасмурным челом, // С руками, сжатыми крестом.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: //
Всё те же ль вы? другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры //
Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
С
душою, полной сожалений, // И опершися на гранит, // Стоял задумчиво Евгений, // Как описал себя пиит. //
Всё было тихо; лишь ночные // Перекликались часовые; // Да дрожек отдаленный стук // С Мильонной раздавался вдруг; // Лишь лодка, веслами махая, // Плыла по дремлющей реке: // И нас пленяли вдалеке // Рожок и песня удалая… // Но слаще, средь ночных забав, // Напев Торкватовых октав!
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье // В моей
душе, в моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем // В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И
всё, что радует, живит, //
Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На
душу мертвую давно, // И
всё ей кажется темно?
Быть может, это
всё пустое, // Обман неопытной
души!
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть…
душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.