Неточные совпадения
Отношения между Александровым и его матерью
были совсем необыкновенными. Они обожали
друг друга (Алеша
был последышем). Но одинаково, по-азиатски,
были жестоки, упрямы и нетерпеливы в ссоре. Однако понимали
друг друга на расстоянии.
— Дети мои, — сказал мягко отец Михаил, — вы, я вижу,
друг с
другом никогда не договоритесь. Ты помолчи, ерш ершович, а вы, Любовь Алексеевна,
будьте добры, пройдите в столовую. Я вас задержу всего на пять минут, а потом вы выкушаете у меня чая. И я вас провожу…
Навстречу ему подымется отец Михаил в коричневой ряске, совсем крошечный и сгорбленный, подобно Серафиму Саровскому, уже не седой, а зеленоватый, видимо немного обеспокоенный появлением у него штатского, то
есть человека из совсем
другого, давно забытого, непривычного, невоенного мира.
В семье трех сестер Синельниковых, на даче, собиралось ежедневно множество безусой молодежи, лет так от семнадцати и до двадцати: кадеты, гимназисты, реалисты, первокурсники-студенты, ученики консерватории и школы живописи и ваяния и
другие.
Пели, танцевали под пианино, в petits jeux [Салонные игры (фр.).] и в каком-то круговоротном беспорядке влюблялись то в Юленьку, то в Оленьку, то в Любочку. И всегда там хохотали.
В тот же день влюбленный молодой человек открыл, что таинственная буква Ц. познается не только зрением и слухом, но и осязанием. Достоверность этого открытия он проверил впоследствии раз сто, а может
быть, и больше, но об этом он не расскажет даже самому лучшему, самому вернейшему
другу.
Только спустя несколько минут он сообразил, что иные, не выдержавши выпускных испытаний, остались в старшем классе на второй год;
другие были забракованы, признанные по состоянию здоровья негодными к несению военной службы; следующие пошли: кто побогаче — в Николаевское кавалерийское училище; кто имел родню в Петербурге — в пехотные петербургские училища; первые ученики, сильные по математике, избрали привилегированные карьеры инженеров или артиллеристов; здесь необходимы
были и протекция и строгий дополнительный экзамен.
И еще
другое: один за
другим проходили мимо него нагишом давным-давно знакомые и привычные товарищи. С ними вместе сто раз мылся он в корпусной бане и купался в Москве-реке во время летних Коломенских лагерей. Боролись, плавали наперегонки, хвастались
друг перед
другом величиной и упругостью мускулов, но самое тело
было только незаметной оболочкой, одинаковой у всех и ничуть не интересною.
Может
быть, его громкий титул, может
быть, его богатство и личное обаяние, а вероятнее всего, стадная подражательность, так свойственная юношеству,
были причинами того, что обычаем «цукания» заразилась сначала первая рота — рота его величества, — в которую попал князь, а потом постепенно эту дурную игру переняли и
другие три роты.
Угнетенные навязанной мелкой тиранией господ обер-офицеров, юнкера, однако, не жаловались ни высшему начальству, ни своим родителям: и то и
другое было бы изменой внутреннему духу и укладу училища.
Но две вещи фараонам безусловно запрещены: во-первых, травить курсовых офицеров, ротного командира и командира батальона; а во-вторых,
петь юнкерскую традиционную «расстанную песню»: «Наливай, брат, наливай». И то и
другое — привилегии господ обер-офицеров; фараонам же заниматься этим — и рано и не имеет смысла. Пусть потерпят годик, пока сами не станут обер-офицерами… Кто же это в самом деле прощается с хозяевами, едва переступив порог, и кто хулит хозяйские пироги, еще их не отведав?»
Между юнкерами по поводу этой увертюры ходило давнее предание, передававшееся из поколения в поколение. Рассказывали, что будто бы первым литаврщиком, исполнявшим роковой удар гильотины,
был никому не известный скромный маленький музыкант, личный
друг Крейнбринга еще с детских лет.
Первая рота, которая нарочно подбиралась из молодежи высокого роста и выдающейся стройности, носила официальное название роты его императорского величества и в отличие от
других имела серебряный вензель на мундирных погонах. Упрощенный ее титул
был: жеребцы его величества.
Третья рота
была знаменная. При ней числилось батальонное знамя. На смотрах, парадах, встречах, крещенском водосвятии и в
других торжественных случаях оно находилось при третьей роте. Обыкновенно же оно хранилось на квартире начальника училища.
Может
быть, она влюбилась в
другого?
— Ну вот и умница, — сказала она и крепко пожала своей прекрасной большой, всегда прохладной рукой руку Александрова. — И я вам
буду настоящим верным
другом.
Были в романе и
другие лица. Старый трапер, гроза индейцев, и гордая дочь его Эрминия, в которую
был безумно влюблен вождь Черная Пантера, а также старый жрец племени Ваякса и его дочь Зумелла, покорно и самоотверженно влюбленная в Черную Пантеру.
И вот, по какому-то наитию, однажды и обратился Александров к этому тихонькому, закапанному воском монашку с предложением купить кое-какие монетки. В коллекции не
было ни мелких золотых, ни крупных серебряных денег. Однако монашек, порывшись в медной мелочи, взял три-четыре штуки, заплатил двугривенный и велел зайти когда-нибудь в
другой раз. С того времени они и подружились.
У Миртова
был огромный трехлетний пес сенбернарской чистой породы, по кличке
Друг.
— Пгекгасно, мой догогой. Я вам говогю: пгекгасно. Зоилы найдут, может
быть, какие-нибудь недосмотгы, поггешности или еще что-нибудь, но на то они и зоилы. А ведь красивую девушку осьмнадцати лет не могут испортить ни родинка, ни рябинка, ни царапинка. Анисья Харитоновна, — закричал он, — принесите-ка нам бутылку пива, вспрыснуть новорожденного! Ну, мой добрый и славный
друг, поздравляю вас с посвящением в рыцари пера. Пишите много, хорошо и на пользу, на радость человечеству!
В
другом конце тира ставились картонные мишени с концентрическими черными окружностями, попадать надо
было в центральный сплошной кружок. Благодаря малости помещения выстрелы
были страшно оглушительны, от этого юнкера подолгу ходили со звоном в голове и ушах и едва слышали лекции и даже командные слова.
Но в душе его все-таки мелькала, как, может
быть, и у
других юнкеров, досадная мысль: где же, наконец, эта пресловутая, безумная скачка, от которой захватывает дух и трепыхает сердце?
Помнилось ему еще, как на одном крутом повороте сани так накренились на правый бок, точно ехали на одном полозе, а потом так тяжко ухнули на оба полоза, перевалившись на
другой бок, что все юнкера одновременно подскочили и крякнули. Не забыл Александров и того, как он в одну из секунд бешеной скачки взглянул на небо и увидел чистую, синевато-серебряную луну и подумал с сочувствием: «Как ей, должно
быть, холодно и как скучно бродить там в высоте, точно она старая больная вдова; и такая одинокая».
По училищным преданиям, в неписаном списке юнкерских любимцев, среди таких лиц, как профессор Ключевский, доктор богословия Иванцов-Платонов, лектор и прекрасный чтец русских классиков Шереметевский, капельмейстер Крейнбринг, знаменитые фехтовальщики Пуарэ и Тарасов, знаменитый гимнаст и конькобежец Постников, танцмейстер Ермолов, баритон Хохлов, великая актриса Ермолова и немногие
другие штатские лица, —
был внесен также и швейцар Екатерининского института Порфирий.
Был, правда, у Порфирия один маленький недостаток: никак его нельзя
было уговорить передать институтке хотя бы самую крошечную записочку, хотя бы даже и родной сестре. «Простите. Присяга-с, — говорил он с сожалением. — Хотя, извольте, я, пожалуй, и передам, но предварительно должен вручить ее на просмотр дежурной классной даме. Ну, как угодно. Все
другое, что хотите: в лепешку для господ юнкеров расшибусь… а этого нельзя: закон».
Кроме них,
есть и
другие кавалеры, но немного: десять-двенадцать катковских лицеистов с необыкновенно высокими, до ушей, красными воротниками, трое студентов в шикарных тесных темно-зеленых длиннополых сюртуках на белой подкладке, с двумя рядами золотых пуговиц.
— Вы сами. Мало
быть честным перед
другими, надо
быть честным перед самим собою. Ну вот, например: лежит на тарелке пирожное. Оно — чужое, но вам его захотелось съесть, и вы съели. Допустим, что никто в мире не узнал и никогда не узнает об этом. Так что же? Правы вы перед самим собою? Или нет?
Протанцевав со своею дамой, он с такой же утонченной вычурностью приглашает
другую, потом третью, четвертую, пятую, всех подряд. Ну, что за прелесть эти крошечные девчонки! Александров ясно слышит, что у каждой из них волосы пахнут одной и той же помадой «Резеда», должно
быть, купленной самой отчаянной контрабандой. Да и сам этот сказочный балок под сурдинку не
был ли браконьерством?
На
другой день ранним утром, в воскресенье, профессор Дмитрий Петрович Белышев
пьет чай вместе со своей любимицей Зиночкой. Домашние еще не вставали. Эти воскресные утренние чаи вдвоем составляют маленькую веселую радость для обоих: и для знаменитого профессора, и для семнадцатилетней девушки. Он сам приготовляет чай с некоторой серьезной торжественностью. Сначала в сухой горячий чайник он всыпает малую пригоршеньку чая, обливает его слегка крутым кипятком и сейчас же сливает воду в чашку.
Вероятно, выгибы и угибы их характеров
были так расположены, что в союзе приходились
друг к
другу ладно, не болтаясь и не нажимая.
Если лекция бывала непомерно скучна, то
друзья развлекались чтением, игрой в крестики, сочинением вздорных стихов. Но любимой их игрой
была игра в мечту об усах.
Потом, не доверяя зеркальному отражению, они прибегали к графическому методу. Остро очиненным карандашом, на глаз или при помощи медной чертежной линейки с транспортиром, они старательно вымеряли длину усов
друг друга и вычерчивали ее на бумаге. Чтобы
было повиднее, Александров обводил свою карандашную линию чернилами. За такими занятиями мирно и незаметно протекала лекция, и молодым людям никакого не
было дела до идеала автора.
Венсан и Александров каждый вечер ходили в гости
друг к
другу; сегодня у одного на кровати, завтра — у
другого. О чем же им
было говорить с тихим волнением, как не о своих неугомонных любовях, которыми оба
были сладко заражены: о Зиночке и о Машеньке, об их словах, об их улыбках, об их кокетстве.
Александров и вместе с ним
другие усердные слушатели отца Иванцова-Платонова очень скоро отошли от него и перестали им интересоваться. Старый мудрый протоиерей не обратил никакого внимания на это охлаждение. Он в этом отношении
был похож на одного древнего философа, который сказал как-то: «Я не говорю для толпы. Я говорю для немногих. Мне достаточно даже одного слушателя. Если же и одного нет — я говорю для самого себя».
— Почему пропало? Я хоть и реалист и практический человек, но зато верный и умный
друг. Посмотри-ка на письмо Машеньки: она
будет ждать меня к четырем часам вечера, и тоже с подругой, но та превеселая, и ты от нее
будешь в восторге. Итак, ровно в два часа мы оба уже на Чистых прудах, а в четыре без четверти берем порядочного извозчика и катим на Патриаршие. Идет?
Один раз это
была датчанка,
другой — суровая норвежская девица.
— Ах, мамочка, то
было — когда, а теперь — теперь совсем
другое.
— Надеюсь, и мне вы
будете хорошим
другом.
Зиночка с Александровым очутились (вероятно, случайно) на
другом конце, где впереди их
был высокий забор, а позади чьи-то спины.
Чем ровнее шла земля, тем тоньше и тем дальше
друг от
друга должны
были наноситься изображающие ее штрихи.
Кстати — они
были очень дружны
друг с
другом.
Обширная дача
была полна гостями и шумом: сумские драгуны, актеры, газетные издатели и хроникеры, трое владельцев скаковых конюшен, только что окончившие курс катковские лицеисты, цыгане и цыганки с гитарами, известный профессор Московского университета, знаменитый врач по женским болезням, обожаемый всею купеческою Москвою, удачливый театральный антрепренер, в шикарной, якобы мужицкой поддевке, и множество
другого народа.
Но
были и
другие соблазны,
другие просторы для фантазии молодых душ, всегда готовых мечтать об экзотической жизни, о неведомых окраинах огромной империи, о новых людях и народах, о необычайных приключениях на долгих и трудных путях…
А теперь — к матери. Ему стыдно и радостно видеть, как она то смеется, то плачет и совсем не трогает персикового варенья на имбире. «Ведь подумать — Алешенька,
друг мой, в животе ты у меня
был, и вдруг какой настоящий офицер, с усами и саблей». И тут же сквозь слезы она вспоминает старые-престарые песни об офицерах, созданные куда раньше Севастопольской кампании.
Расчет производился на старинный образец: хотя теперь все губернские и уездные большие города давно уже
были объединены
друг с
другом железной дорогой, но прогоны платились, как за почтовую езду, по три лошади на персону с надбавкой на харчи, разница между почтой и вагоном давала довольно большую сумму.