Неточные совпадения
— А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, — посоветовал
с хитрым
лицом Лбов.
Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный.
Лицо его,
с покатым назад лбом, тонким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво и еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой.
Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь
с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его
лица и на маленькие черные, холеные усы…
Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому
лицу, он изо всей силы,
с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин
с трудом вывязил его оттуда!
Адъютант
с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял
с деревянным, ничего не выражающим
лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки.
Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой человек в светлой паре,
с надменным
лицом и
с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько на Вильгельма.
Тогда Ромашов вдруг
с поразительной ясностью и как будто со стороны представил себе самого себя, свои калоши, шинель, бледное
лицо, близорукость, свою обычную растерянность и неловкость, вспомнил свою только что сейчас подуманную красивую фразу и покраснел мучительно, до острой боли, от нестерпимого стыда.
Этот приторный запах, вместе
с пошло-игривым тоном письма, вместе
с выплывшим в воображении рыжеволосым, маленьким, лживым
лицом, вдруг поднял в Ромашове нестерпимое отвращение.
Александра Петровна неожиданно подняла
лицо от работы и быстро,
с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню.
Николаев обернулся назад. Его воинственное и доброе
лицо с пушистыми усами покраснело, а большие, темные, воловьи глаза сердито блеснули.
Она открыла глаза,
с трудом перевела дух и, обратив смеющееся подвижное
лицо к Ромашову, спросила...
Муж, обеспокоенный,
с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться
с собой и отняла платок от
лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком.
В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик
с водкой. Собрав свое милое
лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала...
Домашняя птица дохла от повальных болезней, комнаты пустовали, нахлебники ругались из-за плохого стола и не платили денег, и периодически, раза четыре в год, можно было видеть, как худой, длинный, бородатый Зегржт
с растерянным потным
лицом носился по городу в чаянии перехватить где-нибудь денег, причем его блинообразная фуражка сидела козырьком на боку, а древняя николаевская шинель, сшитая еще до войны, трепетала и развевалась у него за плечами наподобие крыльев.
Теперь у него в комнатах светится огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову
с измызганным, морщинистым и кротким
лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.
Даже цвет этого красивого, правильного
лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе
с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови.
Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся
лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик
с тревогой следил за ним.
Вот мои руки и ноги, — Ромашов
с удивлением посмотрел на свои руки, поднеся их близко к
лицу и точно впервые разглядывая их, — нет, это все — не Я.
«Вот их сто человек в нашей роте. И каждый из них — человек
с мыслями,
с чувствами, со своим особенным характером,
с житейским опытом,
с личными привязанностями и антипатиями. Знаю ли я что-нибудь о них? Нет — ничего, кроме их физиономий. Вот они
с правого фланга: Солтыс, Рябошапка, Веденеев, Егоров, Яшишин… Серые, однообразные
лица. Что я сделал, чтобы прикоснуться душой к их душам, своим Я к ихнему Я? — Ничего».
Ромашов вскочил
с кровати и подбежал к окну. На дворе стояла Шурочка. Она, закрывая глаза
с боков ладонями от света, близко прильнула смеющимся, свежим
лицом к стеклу и говорила нараспев...
Он, не снимая пальто и перчаток, сел на стул, и, пока Ромашов одевался, волнуясь, без надобности суетясь и конфузясь за свою не особенно чистую сорочку, он сидел все время прямо и неподвижно
с каменным
лицом, держа руки на эфесе шашки.
В переднюю вышел, весь красный,
с каплями на носу и на висках и
с перевернутым, смущенным
лицом, маленький капитан Световидов. Правая рука была у него в кармане и судорожно хрустела новенькими бумажками. Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал и крепко вцепился своей влажной, горячей, трясущейся рукой в руку подпоручика. Глаза у него напряженно и конфузливо бегали и в то же время точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?
Из дверей выюркнул денщик — типичный командирский денщик,
с благообразно-наглым
лицом,
с масляным пробором сбоку головы, в белых нитяных перчатках. Он сказал почтительным тоном, но в то же время дерзко, даже чуть-чуть прищурившись, глядя прямо в глаза подпоручику...
Огромное старческое
лицо с седой короткой щеткой волос на голове и
с седой бородой клином было сурово и холодно.
В первый раз он поднял глаза кверху и в упор посмотрел прямо в переносицу Шульговичу
с ненавистью,
с твердым и — это он сам чувствовал у себя на
лице —
с дерзким выражением, которое сразу как будто уничтожило огромную лестницу, разделяющую маленького подчиненного от грозного начальника.
Денщик вздрогнул и, вскочив
с кровати, вытянулся. На
лице его отразились испуг и замешательство.
Олизар — длинный, тонкий, прилизанный, напомаженный — молодой старик,
с голым, но морщинистым, хлыщеватым
лицом, все время сыпал бильярдными прибаутками.
На их игру глядел, сидя на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый человек сорока пяти лет, способный одним своим видом навести тоску; все у него в
лице и фигуре висело вниз
с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до подбородка двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья вниз к вискам, придавая его глазам вечно плаксивое выражение; даже старенький сюртук болтался на его покатых плечах и впалой груди, как на вешалке.
Приехал капитан Тальман
с женой: оба очень высокие, плотные; она — нежная, толстая, рассыпчатая блондинка, он — со смуглым, разбойничьим
лицом,
с беспрестанным кашлем и хриплым голосом. Ромашов уже заранее знал, что сейчас Тальман скажет свою обычную фразу, и он, действительно, бегая цыганскими глазами, просипел...
— Дама?.. — Бобетинский сделал рассеянное и меланхолическое
лицо. — Дама? Дрюг мой, в мои годы… — Он рассмеялся
с деланной горечью и разочарованием. — Что такое женщина? Ха-ха-ха… Юн енигм! [Загадка! (франц.)] Ну, хорошо, я, так и быть, согласен… Я согласен.
Он пошел опять в столовую. Там Осадчий и товарищ Ромашова по роте, Веткин, провожали под руки к выходным дверям совершенно опьяневшего Леха, который слабо и беспомощно мотал головой и уверял, что он архиерей. Осадчий
с серьезным
лицом говорил рокочущей октавой, по-протодьяконски...
Рядом
с Ромашовым уныло глядел на игру Лещенко, и трудно было понять, какая сила заставляет его сидеть здесь часами
с таким тоскливым выражением
лица.
Очередь дошла до левофлангового солдатика Хлебникова, который служил в роте общим посмешищем. Часто, глядя на него, Ромашов удивлялся, как могли взять на военную службу этого жалкого, заморенного человека, почти карлика,
с грязным безусым
лицом в кулачок. И когда подпоручик встречался
с его бессмысленными глазами, в которых, как будто раз навсегда
с самого дня рождения, застыл тупой, покорный ужас, то в его сердце шевелилось что-то странное, похожее на скуку и на угрызение совести.
Перед Ромашовым встало удивительное, красивое
лицо Осадчего,
с его тяжелым, звериным взглядом. «Нет — кто угодно, только не он. Только не он. Вторая рота — Тальман. Милый Тальман: он вечно и всюду хватает рубли, даже у подпрапорщиков. Хутынский?»
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне
с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое
лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
Осадчий, Николаев и Андрусевич уселись за карты, Лещенко
с глубоким вздохом поместился сзади них. Николаев долго
с ворчливым неудовольствием отказывался, но его все-таки уговорили. Садясь, он много раз
с беспокойством оглядывался назад, ища глазами Шурочку, но так как из-за света костра ему трудно было присмотреться, то каждый раз его
лицо напряженно морщилось и принимало жалкое, мучительное и некрасивое выражение.
В пол-аршина от
лица Ромашова лежали ее ноги, скрещенные одна на другую, две маленькие ножки в низких туфлях и в черных чулках,
с каким-то стрельчатым белым узором.
С отуманенной головой,
с шумом в ушах, Ромашов вдруг крепко прижался зубами к этому живому, упругому, холодному, сквозь чулок, телу.
Потом он видел, как Николаев встал из-за карт и, отведя Шурочку в сторону, долго что-то ей говорил
с гневными жестами и со злым
лицом. Она вдруг выпрямилась и сказала ему несколько слов
с непередаваемым выражением негодования и презрения. И этот большой сильный человек вдруг покорно съежился и отошел от нее
с видом укрощенного, но затаившего злобу дикого животного.
У всех нервы напряглись до последней степени. В офицерском собрании во время обедов и ужинов все чаще и чаще вспыхивали нелепые споры, беспричинные обиды, ссоры. Солдаты осунулись и глядели идиотами. В редкие минуты отдыха из палаток не слышалось ни шуток, ни смеха. Однако их все-таки заставляли по вечерам, после переклички, веселиться. И они, собравшись в кружок,
с безучастными
лицами равнодушно гаркали...
Твердо, большим частым шагом, от которого равномерно вздрагивала земля, прошли на глазах у всего полка эти сто человек, все как на подбор, ловкие, молодцеватые, прямые, все со свежими, чисто вымытыми
лицами,
с бескозырками, лихо надвинутыми на правое ухо.
Уже Ромашов отчетливо видел его грузную, оплывшую фигуру
с крупными поперечными складками кителя под грудью и на жирном животе, и большое квадратное
лицо, обращенное к солдатам, и щегольской
с красными вензелями вальтрап на видной серой лошади, и костяные колечки мартингала, и маленькую ногу в низком лакированном сапоге.
И, глядя неотступно в
лицо корпусного командира, он подумал про себя, по своей наивной детской привычке: «Глаза боевого генерала
с удовольствием остановились на стройной, худощавой фигуре молодого подпоручика».
Сам генерал указывал ему противника внезапными, быстрыми фразами: «Кавалерия справа, восемьсот шагов», и Стельковский, не теряясь ни на секунду, сейчас же точно и спокойно останавливал роту, поворачивал ее
лицом к воображаемому противнику, скачущему карьером, смыкал, экономя время, взводы — головной
с колена, второй стоя, — назначал прицел, давал два или три воображаемых залпа, и затем командовал: «На руку!» — «Отлично, братцы!
После опроса рота опять выстроилась развернутым строем. Но генерал медлил ее отпускать. Тихонько проезжая вдоль фронта, он пытливо,
с особенным интересом, вглядывался в солдатские
лица, и тонкая, довольная улыбка светилась сквозь очки в его умных глазах под тяжелыми, опухшими веками. Вдруг он остановил коня и обернулся назад, к начальнику своего штаба...
Прочие роты проваливались одна за другой. Корпусный командир даже перестал волноваться и делать сбои характерные, хлесткие замечания и сидел на лошади молчаливый, сгорбленный, со скучающим
лицом. Пятнадцатую и шестнадцатую роты он и совсем не стал смотреть, а только сказал
с отвращением, устало махнув рукою...
У обоих шашки «подвысь»
с кистью руки на уровне
лица.
«Раз, два!» — считает Ромашов мысленно и держит такт одними носками сапог. «Нужно под левую ногу. Левой, правой». И
с счастливым
лицом, забросив назад голову, он выкрикивает высоким, звенящим на все поле тенором...
Потом подошел Веткин. В его светлых, добрых глазах и в углах опустившихся губ Ромашов прочел брезгливое и жалостное выражение,
с каким люди смотрят на раздавленную поездом собаку. И в то же время сам Ромашов
с отвращением почувствовал у себя на
лице какую-то бессмысленную, тусклую улыбку.
Мутный свет прямо падал на
лицо этого человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата своей полуроты — Хлебникова. Он шел
с обнаженной головой, держа шапку в руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед. Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы. Он прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой своей шинели. В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный свет.
Ромашов быстро поднялся. Он увидел перед собой мертвое, истерзанное
лицо,
с разбитыми, опухшими, окровавленными губами,
с заплывшим от синяка глазом. При ночном неверном свете следы побоев имели зловещий, преувеличенный вид. И, глядя на Хлебникова, Ромашов подумал: «Вот этот самый человек вместе со мной принес сегодня неудачу всему полку. Мы одинаково несчастны».