Неточные совпадения
И все это оттого,
что для большинства в любви, в обладании женщиной,
понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! — я
не умею этого выразить.
— Да и вообще ваше поведение… — продолжал жестоким тоном Шульгович. — Вот вы в прошлом году,
не успев прослужить и года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от нее.
Что ж, я
не смею,
понимаете ли —
не смею
не верить своему офицеру. Раз вы говорите — матушка, пусть будет матушка.
Что ж, всяко бывает. Но знаете — все это как-то одно к одному, и,
понимаете…
Затем, как во сне, увидел он, еще
не понимая этого,
что в глазах Шульговича попеременно отразились удивление, страх, тревога, жалость… Безумная, неизбежная волна, захватившая так грозно и так стихийно душу Ромашова, вдруг упала, растаяла, отхлынула далеко. Ромашов, точно просыпаясь, глубоко и сильно вздохнул. Все стало сразу простым и обыденным в его глазах. Шульгович суетливо показывал ему на стул и говорил с неожиданной грубоватой лаской...
Он
не без некоторого стыда
понимал теперь,
что многое в этом очаровании было почерпнуто из чтения французских плохих романов, в которых неизменно описывается, как Густав и Арман, приехав на бал в русское посольство, проходили через вестибюль.
— И
не любил никогда. Как и вы меня, впрочем. Мы оба играли какую-то гадкую, лживую и грязную игру, какой-то пошлый любительский фарс. Я прекрасно, отлично
понял вас, Раиса Александровна. Вам
не нужно было ни нежности, ни любви, ни простой привязанности. Вы слишком мелки и ничтожны для этого. Потому
что, — Ромашову вдруг вспомнились слова Назанского, — потому
что любить могут только избранные, только утонченные натуры!
Ромашов стоял против нее и, болезненно щурясь сквозь очки, глядел на ее большой, тонкий, увядший рот, искривленный от злости. Из окна неслись оглушительные звуки музыки, с упорным постоянством кашлял ненавистный тромбон, а настойчивые удары турецкого барабана раздавались точно в самой голове Ромашова. Он слышал слова Раисы только урывками и
не понимал их. Но ему казалось,
что и они, как звуки барабана, бьют его прямо в голову и сотрясают ему мозг.
— А помните, Афанасий Кириллыч, как теорию зубрили? — сказал Веткин. — Траектория, деривация… Ей-богу, я сам ничего
не понимал. Бывало, скажешь солдату: вот тебе ружье, смотри в дуло.
Что видишь? «Бачу воображаемую линию, которая называется осью ствола». Но зато уж стреляли. Помните, Афанасий Кириллыч?
Неуклюжий рябой Архипов упорно молчит, глядя в окно ротной школы. Дельный, умный и ловкий парень вне службы, он держит себя на занятиях совершенным идиотом. Очевидно, это происходит оттого,
что его здоровый ум, привыкший наблюдать и обдумывать простые и ясные явления деревенского обихода, никак
не может уловить связи между преподаваемой ему «словесностью» и действительной жизнью. Поэтому он
не понимает и
не может заучить самых простых вещей, к великому удивлению и негодованию своего взводного начальника.
Когда же учение окончилось, они пошли с Веткиным в собрание и вдвоем с ним выпили очень много водки. Ромашов, почти потеряв сознание, целовался с Веткиным, плакал у него на плече громкими истеричными слезами, жалуясь на пустоту и тоску жизни, и на то,
что его никто
не понимает, и на то,
что его
не любит «одна женщина», а кто она — этого никто никогда
не узнает; Веткин же хлопал рюмку за рюмкой и только время от времени говорил с презрительной жалостью...
Полковые дамы, в глубине души уязвленные его невниманием к нем, говорили,
что они
не понимают, как это можно бывать у Рафальского: «Ах, это такой ужас, эти звери!
Он сам
не понимал,
чего ожидает, но сердце его сладко и томно ныло от неясного блаженного предчувствия.
— И вот, после этого сна, утром мне захотелось вас видеть. Ужасно, ужасно захотелось. Если бы вы
не пришли, я на знаю,
что бы я сделала. Я бы, кажется, сама к вам прибежала. Потому-то я и просила вас прийти
не раньше четырех. Я боялась за самое себя. Дорогой мой,
понимаете ли вы меня?
— Хлебников, тебе плохо? И мне нехорошо, голубчик, мне тоже нехорошо, поверь мне. Я ничего
не понимаю из того,
что делается на свете. Все — какая-то дикая, бессмысленная, жестокая чепуха! Но надо терпеть, мой милый, надо терпеть… Это надо.
— Я, собственно,
не имею права разговаривать с вами. Но к черту эти французские тонкости.
Что случилось, того
не поправишь. Но я вас все-таки считаю человеком порядочным. Прошу вас, слышите ли, я прошу вас: ни слова о жене и об анонимных письмах. Вы меня
поняли?
— Хе-хе-хе, это уже мы слыхали, о вашей нетрезвости, — опять прервал его Петерсон, — но я хочу только спросить,
не было ли у вас с ним раньше этакого какого-нибудь столкновения? Нет,
не ссоры,
поймите вы меня, а просто этакого недоразумения, натянутости,
что ли, на какой-нибудь частной почве. Ну, скажем, несогласие в убеждениях или там какая-нибудь интрижка. А?
Неточные совпадения
Анна Андреевна.
Что тут пишет он мне в записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька,
что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие, за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)Я ничего
не понимаю: к
чему же тут соленые огурцы и икра?
Городничий.
Не погуби! Теперь:
не погуби! а прежде
что? Я бы вас… (Махнув рукой.)Ну, да бог простит! полно! Я
не памятозлобен; только теперь смотри держи ухо востро! Я выдаю дочку
не за какого-нибудь простого дворянина: чтоб поздравление было…
понимаешь?
не то, чтоб отбояриться каким-нибудь балычком или головою сахару… Ну, ступай с богом!
Марья Антоновна. Любовь! Я
не понимаю любовь… я никогда и
не знала,
что за любовь… (Отдвигает стул.)
Марья Антоновна. Я совсем
не понимаю, о
чем вы говорите: какой-то платочек… Сегодня какая странная погода!
— Да
чем же ситцы красные // Тут провинились, матушка? // Ума
не приложу! — // «А ситцы те французские — // Собачьей кровью крашены! // Ну…
поняла теперь?..»