Неточные совпадения
Он
не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов
вдруг затрясся от смеха и прыснул.
— Который лицо часовой… неприкосновенно… — залепетал наобум татарин. —
Не могу знать, ваша высокоблагородия, — закончил он
вдруг тихо и решительно.
Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и
вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем
не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны.
Ромашов, который теперь уже
не шел, а бежал, оживленно размахивая руками,
вдруг остановился и с трудом пришел в себя. По его спине, по рукам и ногам, под одеждой, по голому телу, казалось, бегали чьи-то холодные пальцы, волосы на голове шевелились, глаза резало от восторженных слез. Он и сам
не заметил, как дошел до своего дома, и теперь, очнувшись от пылких грез, с удивлением глядел на хорошо знакомые ему ворота, на жидкий фруктовый сад за ними и на белый крошечный флигелек в глубине сада.
И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю…» И он до тех пор разбирался в этих нудных, запутанных мыслях, пока ему
вдруг не стало почти физически противно: как будто у него под черепом расплылась серая, грязная паутина, от которой никак нельзя было освободиться.
И
вдруг, вся оживившись, отнимая из рук подпоручика нитку, как бы для того, чтобы его ничто
не развлекало, она, страстно заговорила о том, что составляло весь интерес, всю главную суть ее теперешней жизни.
— Вы
не читали в газетах об офицерском поединке? — спросила
вдруг Шурочка.
— Что вы шепчете, Ромочка? —
вдруг строго спросила Александра Петровна. —
Не смейте бредить в моем присутствии.
— Как же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И
вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и
не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь?
Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго
не могли отвести глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял
вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл.
И ему
вдруг нетерпеливо, страстно, до слез захотелось сейчас же одеться и уйти из комнаты. Его потянуло
не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто
не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это
не боясь,
не думая о последствиях. Эта возможность
вдруг представилась ему каким-то огромным праздником души.
А
вдруг мое Я скажет:
не хочу!
Нет —
не мое Я, а больше… весь миллион Я, составляющих армию, нет — еще больше — все Я, населяющие земной шар,
вдруг скажут: „
Не хочу!“ И сейчас же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда
не будет этих „ряды вздвой!“ и „полуоборот направо!“ — потому что в них
не будет надобности.
Ромашов
не заметил, занятый своими мыслями, как Гайнан тихо подошел к нему сзади и
вдруг протянул через его плечо руку. Он вздрогнул и слегка вскрикнул от испуга...
Сначала из кабинета доносился только глухой однотонный звук низкого командирского баса. Слов
не было слышно, но по сердитым раскатистым интонациям можно было догадаться, что полковник кого-то распекает с настойчивым и непреклонным гневом. Это продолжалось минут пять. Потом Шульгович
вдруг замолчал; послышался чей-то дрожащий, умоляющий голос, и
вдруг, после мгновенной паузы, Ромашов явственно, до последнего оттенка, услышал слова, произнесенные со страшным выражением высокомерия, негодования и презрения...
Кто-то нерешительно завозился в кабинете и на цыпочках, скрипя сапогами, пошел к выходу. Но его сейчас же остановил голос командира, ставший
вдруг чересчур суровым, чтобы
не быть поддельным...
Ромашов
вдруг заметил у него в ухе серебряную серьгу в виде полумесяца с крестом и подумал: «А ведь я этой серьги раньше
не видал».
Ромашов угрюмо смотрел вбок, и ему казалось, что никакая сила в мире
не может заставить его перевести глаза и поглядеть в лицо полковнику. «Где мое Я! —
вдруг насмешливо пронеслось у него в голове. — Вот ты должен стоять навытяжку и молчать».
Затем, как во сне, увидел он, еще
не понимая этого, что в глазах Шульговича попеременно отразились удивление, страх, тревога, жалость… Безумная, неизбежная волна, захватившая так грозно и так стихийно душу Ромашова,
вдруг упала, растаяла, отхлынула далеко. Ромашов, точно просыпаясь, глубоко и сильно вздохнул. Все стало сразу простым и обыденным в его глазах. Шульгович суетливо показывал ему на стул и говорил с неожиданной грубоватой лаской...
— И
не любил никогда. Как и вы меня, впрочем. Мы оба играли какую-то гадкую, лживую и грязную игру, какой-то пошлый любительский фарс. Я прекрасно, отлично понял вас, Раиса Александровна. Вам
не нужно было ни нежности, ни любви, ни простой привязанности. Вы слишком мелки и ничтожны для этого. Потому что, — Ромашову
вдруг вспомнились слова Назанского, — потому что любить могут только избранные, только утонченные натуры!
Так перебрал он всех ротных командиров от первой роты до шестнадцатой и даже до нестроевой, потом со вздохом перешел к младшим офицерам. Он еще
не терял уверенности в успехе, но уже начинал смутно беспокоиться, как
вдруг одно имя сверкнуло у него в голове: «Подполковник Рафальский!»
Последние слова он выдавил из себя неожиданно тонкой, свистящей фистулой, потому что у него
не хватило в груди воздуху. Его цыганские, разбойничьи черные глаза с желтыми белками
вдруг беспомощно и жалко заморгали, и слезы полились по смуглым щекам.
Все молчали, точно подавленные неожиданным экстазом этого обыкновенно мрачного, неразговорчивого человека, и глядели на него с любопытством и со страхом. Но
вдруг вскочил с своего места Бек-Агамалов. Он сделал это так внезапно, и так быстро, что многие вздрогнули, а одна из женщин вскочила в испуге. Его глаза выкатились и дико сверкали, крепко сжатые белые зубы были хищно оскалены. Он задыхался и
не находил слов.
— Позвольте-ка, господа, вот я вам покажу замечательный фокус! — закричал
вдруг Тальман. — Здесь нэт никакой чудеса или волшебство, а
не что иной, как проворство рук. Прошу почтеннейший публикум обратить внимание, что у меня нет никакой предмет в рукав. Начинаю. Ейн, цвей, дрей… алле гоп!..
Остальные постепенно разбрелись по поляне невдалеке от костра. Затеяли было играть в горелки, но эта забава вскоре окончилась, после того как старшая Михина, которую поймал Диц,
вдруг раскраснелась до слез и наотрез отказалась играть. Когда она говорила, ее голос дрожал от негодования и обиды, но причины она все-таки
не объяснила.
—
Не называйте меня Шурочкой, я
не хочу этого. Все другое, только
не это… Кстати, —
вдруг точно вспомнила она, — какое у вас славное имя — Георгий. Гораздо лучше, чем Юрий… Гео-ргий! — протянула она медленно, как будто вслушиваясь в звуки этого слова. — Это гордо.
С проникновенной и веселой ясностью он сразу увидел и бледную от зноя голубизну неба, и золотой свет солнца, дрожавший в воздухе, и теплую зелень дальнего поля, — точно он
не замечал их раньше, — и
вдруг почувствовал себя молодым, сильным, ловким, гордым от сознания, что и он принадлежит к этой стройной, неподвижной могучей массе людей, таинственно скованных одной незримой волей…
Но перед церемониальным маршем все ободрились. Офицеры почти упрашивали солдат: «Братцы, вы уж постарайтесь пройти молодцами перед корпусным.
Не осрамите». И в этом обращении начальников с подчиненными проскальзывало теперь что-то заискивающее, неуверенное и виноватое. Как будто гнев такой недосягаемо высокой особы, как корпусный командир,
вдруг придавил общей тяжестью офицера и солдата, обезличил и уравнял их и сделал в одинаковой степени испуганными, растерянными и жалкими.
Но
вдруг ему вспомнились его недавние горделивые мечты о стройном красавце подпоручике, о дамском восторге, об удовольствии в глазах боевого генерала, — и ему стало так стыдно, что он мгновенно покраснел
не только лицом, но даже грудью и спиной.
Они
не подали друг другу рук, а только притронулись к козырькам. Но когда Ромашов глядел на удаляющийся в пыли белый крепкий затылок Николаева, он
вдруг почувствовал себя таким оставленным всем миром и таким внезапно одиноким, как будто от его жизни только что отрезали что-то самое большое, самое главное.
Потом случилось что-то странное. Ромашову показалось, что он вовсе
не спал, даже
не задремал ни на секунду, а просто в течение одного только момента лежал без мыслей, закрыв глаза. И
вдруг он неожиданно застал себя бодрствующим, с прежней тоской на душе. Но в комнате уже было темно. Оказалось, что в этом непонятном состоянии умственного оцепенения прошло более пяти часов.
Чаще же всего ему, точно неопытному игроку, проигравшему в один вечер все состояние,
вдруг представлялось с соблазнительной ясностью, что вовсе ничего
не было неприятного, что красивый подпоручик Ромашов отлично прошелся в церемониальном марше перед генералом, заслужил общие похвалы и что он сам теперь сидит вместе с товарищами в светлой столовой офицерского собрания и хохочет и пьет красное вино.
Он стремглав, закрывши глаза, бросился вниз с крутого откоса, двумя скачками перепрыгнул рельсы и,
не останавливаясь, одним духом взобрался наверх. Ноздри у него раздулись, грудь порывисто дышала. Но в душе у него
вдруг вспыхнула гордая, дерзкая и злая отвага.
С такими мыслями он часто бродил теперь по городу в теплые ночи конца мая. Незаметно для самого себя он избирал все одну и ту же дорогу — от еврейского кладбища до плотины и затем к железнодорожной насыпи. Иногда случалось, что, увлеченный этой новой для него страстной головной работой, он
не замечал пройденного пути, и
вдруг, приходя в себя и точно просыпаясь, он с удивлением видел, что находится на другом конце города.
Ромашов знал, что и сам он бледнеет с каждым мгновением. В голове у него сделалось знакомое чувство невесомости, пустоты и свободы. Странная смесь ужаса и веселья подняла
вдруг его душу кверху, точно легкую пьяную пену. Он увидел, что Бек-Агамалов,
не сводя глаз с женщины, медленно поднимает над головой шашку. И
вдруг пламенный поток безумного восторга, ужаса, физического холода, смеха и отваги нахлынул на Ромашова. Бросаясь вперед, он еще успел расслышать, как Бек-Агамалов прохрипел яростно...
— Убирайся к дьяволу! — заорал
вдруг Золотухин. — Нет, стой, брат! Куда? Раньше выпейте с порядочными господами. Не-ет,
не перехитришь, брат. Держите его, штабс-капитан, а я запру дверь.
Среди этого чада Ромашов
вдруг увидел совсем близко около себя чье-то лицо с искривленным кричащим ртом, которое он сразу даже
не узнал — так оно было перековеркано и обезображено злобой. Это Николаев кричал ему, брызжа слюной и нервно дергая мускулами левой щеки под глазом...
Он резко замахнулся на Ромашова кулаком и сделал грозные глаза, но ударить
не решался. У Ромашова в груди и в животе сделалось тоскливое, противное обморочное замирание. До сих пор он совсем
не замечал, точно забыл, что в правой руке у него все время находится какой-то посторонний предмет. И
вдруг быстрым, коротким движением он выплеснул в лицо Николаеву остатки пива из своего стакана.
— Господин председатель, могу я
не отвечать на некоторые из предлагаемых мне вопросов? — спросил
вдруг Ромашов.
— Отчего у нас
не бываете? Стыдно дьюзей забывать. Зьой, зьой, зьой… Т-ссс, я все, я все, все знаю! — Она
вдруг сделала большие испуганные глаза. — Возьмите себе вот это и наденьте на шею, непьеменно, непьеменно наденьте.
Ему
не было страшно, но он
вдруг почувствовал себя исключительно одиноким, странно обособленным, точно отрезанным от всего мира.
Назанский
вдруг закрыл глаза руками и расплакался, но тотчас же он овладел собой и заговорил,
не стыдясь своих слез, глядя на Ромашова мокрыми сияющими глазами...
Я никогда
не была матерью, но я воображаю себе: вот у меня растет ребенок — любимый, лелеемый, в нем все надежды, в него вложены заботы, слезы, бессонные ночи… и
вдруг — нелепость, случай, дикий, стихийный случай: он играет на окне, нянька отвернулась, он падает вниз, на камни.
Она
вдруг быстро закинула руки ему за шею, томным, страстным и сильным движением вся прильнула к нему и,
не отрывая своих пылающих губ от его рта, зашептала отрывисто, вся содрогаясь и тяжело дыша...