Неточные совпадения
Их было трое: поручик Веткин — лысый, усатый
человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой
на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами.
— А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный
человек, дворянин и так далее… зачем же я буду
на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы
люди культурные, так сказать…
— А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с
людьми. Колени вместе! — гаркнул Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам
на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей… Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир?
Ромашов поглядел ему вслед,
на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому
человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны.
Сзади нее, выглядывая из-за ее плеча, стоял рослый молодой
человек в светлой паре, с надменным лицом и с усами вверх, как у императора Вильгельма, даже похожий несколько
на Вильгельма.
И чудилось, что в этом далеком и сказочном городе живут радостные, ликующие
люди, вся жизнь которых похожа
на сладкую музыку, у которых даже задумчивость, даже грусть — очаровательно нежны и прекрасны.
Вот она внезапно выпрямилась, подняла голову кверху и глубоко передохнула… Губы ее шевелятся… «Что она говорит? — думал Ромашов. — Вот улыбнулась. Как это странно — глядеть сквозь окна
на говорящего
человека и не слышать его!»
Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые
люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что все это видят, а
на самом деле только тебе это заметно, а другим вовсе нет».
Неужели я уж так неинтересна как
человек и некрасива как женщина, чтобы мне всю жизнь киснуть в этой трущобе, в этом гадком местечке, которого нет ни
на одной географической карте!
— Не хотите ли? — предложил Назанский, указывая
на поставец. — Закуска небогатая, но, если голодны, можно соорудить яичницу. Можно воздействовать
на Адама, ветхого
человека.
Я держал руки по швам и каблуки вместе, тянул носок вниз при маршировке, кричал во все горло: «
На плечо!», — ругался и злился из-за приклада, «недовернутого
на себя», трепетал перед сотнями
людей…
Пуф, здание, висящее
на воздухе, основанное даже не
на двух коротких словах «не хочу», а только
на том, что эти слова почему-то до сих пор не произнесены
людьми.
— Слушайте, Ромочка: нет, правда, не забывайте нас. У меня единственный
человек, с кем я, как с другом, — это вы. Слышите? Только не смейте делать
на меня таких бараньих глаз. А то видеть вас не хочу. Пожалуйста, Ромочка, не воображайте о себе. Вы и не мужчина вовсе.
На их игру глядел, сидя
на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый
человек сорока пяти лет, способный одним своим видом навести тоску; все у него в лице и фигуре висело вниз с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до подбородка двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья вниз к вискам, придавая его глазам вечно плаксивое выражение; даже старенький сюртук болтался
на его покатых плечах и впалой груди, как
на вешалке.
Он всегда говорил таким ломаным, вычурным тоном, подражая, как он сам думал, гвардейской золотой молодежи. Он был о себе высокого мнения, считая себя знатоком лошадей и женщин, прекрасным танцором и притом изящным, великосветским, но, несмотря
на свои двадцать четыре года, уже пожившим и разочарованным
человеком. Поэтому он всегда держал плечи картинно поднятыми кверху, скверно французил, ходил расслабленной походкой и, когда говорил, делал усталые, небрежные жесты.
И теперь он не отрываясь глядел, как этот самоуверенный, сильный
человек спокойно садился у стены
на предупредительно подвинутый ему стул.
Ромашов не мог удержаться от улыбки. Ее многочисленные романы со всеми молодыми офицерами, приезжавшими
на службу, были прекрасно известны в полку, так же, впрочем, как и все любовные истории, происходившие между всеми семьюдесятью пятью офицерами и их женами и родственницами. Ему теперь вспомнились выражения вроде: «мой дурак», «этот презренный
человек», «этот болван, который вечно торчит» и другие не менее сильные выражения, которые расточала Раиса в письмах и устно о своем муже.
— Довольно! — сказала она драматическим тоном. — Вы добились, чего хотели. Я ненавижу вас! Надеюсь, что с этого дня вы прекратите посещения нашего дома, где вас принимали, как родного, кормили и поили вас, но вы оказались таким негодяем. Как я жалею, что не могу открыть всего мужу. Это святой
человек, я молюсь
на него, и открыть ему все — значило бы убить его. Но поверьте, он сумел бы отомстить за оскорбленную беззащитную женщину.
«Никому это непонятно. Нет у меня близкого
человека», — подумал горестно Ромашов.
На мгновение вспомнилась ему Шурочка, — такая сильная, такая гордая, красивая, — и что-то томное, сладкое и безнадежное заныло у него около сердца.
Этот вялый, опустившийся
на вид
человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только в одной пятой роте
люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
Очередь дошла до левофлангового солдатика Хлебникова, который служил в роте общим посмешищем. Часто, глядя
на него, Ромашов удивлялся, как могли взять
на военную службу этого жалкого, заморенного
человека, почти карлика, с грязным безусым лицом в кулачок. И когда подпоручик встречался с его бессмысленными глазами, в которых, как будто раз навсегда с самого дня рождения, застыл тупой, покорный ужас, то в его сердце шевелилось что-то странное, похожее
на скуку и
на угрызение совести.
После гимнастики, когда,
людям дан был десятиминутный отдых, офицеры опять сошлись вместе
на середине плаца у параллельных брусьев. Разговор сейчас же зашел о предстоящем майском параде.
После словесности
люди занимались
на дворе приготовительными к стрельбе упражнениями. В то время как в одной части
люди целились в зеркало, а в другой стреляли дробинками в мишень, — в третьей наводили винтовки в цель
на приборе Ливчака. Во втором взводе подпрапорщик Лбов заливался
на весь плац веселым звонким тенорком...
После стрельбы
люди составили ружья и легли около них
на молодой весенней травке, уже выбитой кое-где солдатскими сапогами. Было тепло и ясно. В воздухе пахло молодыми листочками тополей, которые двумя рядами росли вдоль шоссе. Веткин опять подошел к Ромашову.
— Ах ты, мошенница, куда забралась! — Рафальский повернул голову и издал губами звук вроде поцелуя, но необыкновенно тонкий, похожий
на мышиный писк. Маленький белый красноглазый зверек спустился к нему до самого лица и, вздрагивая всем тельцем, стал суетливо тыкаться мордочкой в бороду и в рот
человеку.
Все молчали, точно подавленные неожиданным экстазом этого обыкновенно мрачного, неразговорчивого
человека, и глядели
на него с любопытством и со страхом. Но вдруг вскочил с своего места Бек-Агамалов. Он сделал это так внезапно, и так быстро, что многие вздрогнули, а одна из женщин вскочила в испуге. Его глаза выкатились и дико сверкали, крепко сжатые белые зубы были хищно оскалены. Он задыхался и не находил слов.
Он жестокий
человек, он меня не любит, — думал Ромашов, и тот, о ком он думал, был теперь не прежний Осадчий, а новый, страшно далекий, и не настоящий, а точно движущийся
на экране живой фотографии.
Я слышала, какая-то легенда говорит, что Бог создал сначала всех
людей целыми, а потом почему-то разбил каждого
на две части и разбросал по свету.
Они уже вышли
на поляну. Стал виден весь костер и маленькие черные фигуры
людей вокруг него.
Люди в ней были все, как
на подбор, сытые, бойкие, глядевшие осмысленно и смело в глаза всякому начальству; даже мундиры и рубахи сидели
на них как-то щеголеватее, чем в других ротах.
Наступило наконец пятнадцатое мая, когда, по распоряжению корпусного командира, должен был состояться смотр. В этот день во всех ротах, кроме пятой, унтер-офицеры подняли
людей в четыре часа. Несмотря
на теплое утро, невыспавшиеся, зевавшие солдаты дрожали в своих каламянковых рубахах. В радостном свете розового безоблачного утра их лица казались серыми, глянцевитыми и жалкими.
Твердо, большим частым шагом, от которого равномерно вздрагивала земля, прошли
на глазах у всего полка эти сто
человек, все как
на подбор, ловкие, молодцеватые, прямые, все со свежими, чисто вымытыми лицами, с бескозырками, лихо надвинутыми
на правое ухо.
Капитан Стельковский, маленький, худощавый
человек в широчайших шароварах, шел небрежно и не в ногу, шагах в пяти сбоку правого фланга, и, весело щурясь, наклоняя голову то
на один, то
на другой бок, присматривался к равнению.
Он выдержал нарочно длинную паузу, точно наслаждаясь своей огромной властью над этими сотнями
людей и желая продлить это мгновенное наслаждение, и вдруг, весь покраснев от усилия, с напрягшимися
на шее жилами, гаркнул всей грудью...
Люди закричали вокруг Ромашова преувеличенно громко, точно надрываясь от собственного крика. Генерал уверенно и небрежно сидел
на лошади, а она, с налившимися кровью добрыми глазами, красиво выгнув шею, сочно похрустывая железом мундштука во рту и роняя с морды легкую белую пену, шла частым, танцующим, гибким шагом. «У него виски седые, а усы черные, должно быть нафабренные», — мелькнула у Ромашова быстрая мысль.
И все полторы тысячи
человек на секунду зашевелились с глухим, торопливым ропотом и вдруг неподвижно затихли, нервно и сторожко вытянувшись.
Потом подошел Веткин. В его светлых, добрых глазах и в углах опустившихся губ Ромашов прочел брезгливое и жалостное выражение, с каким
люди смотрят
на раздавленную поездом собаку. И в то же время сам Ромашов с отвращением почувствовал у себя
на лице какую-то бессмысленную, тусклую улыбку.
— В-вся рота идет, к-как один ч-человек — ать! ать! ать! — говорил Слива, плавно подымая и опуская протянутую ладонь, — а оно одно, точно
на смех — о! о! — як тот козел. — Он суетливо и безобразно ткнул несколько раз указательным пальцем вверх. — Я ему п-прямо сказал б-без церемонии: уходите-ка, п-почтеннейший, в друг-гую роту. А лучше бы вам и вовсе из п-полка уйти. Какой из вас к черту офицер? Так, м-междометие какое-то…
Серый
человек пересек рельсы и вошел в тень. Теперь стало совсем ясно видно, что это солдат. Он медленно и неуклюже взбирался наверх, скрывшись
на некоторое время из поля зрения Ромашова. Но прошло две-три минуты, и снизу начала медленно подыматься круглая стриженая голова без шапки.
Мутный свет прямо падал
на лицо этого
человека, и Ромашов узнал левофлангового солдата своей полуроты — Хлебникова. Он шел с обнаженной головой, держа шапку в руке, со взглядом, безжизненно устремленным вперед. Казалось, он двигался под влиянием какой-то чужой, внутренней, таинственной силы. Он прошел так близко около офицера, что почти коснулся его полой своей шинели. В зрачках его глаз яркими, острыми точками отражался лунный свет.
Ромашов быстро поднялся. Он увидел перед собой мертвое, истерзанное лицо, с разбитыми, опухшими, окровавленными губами, с заплывшим от синяка глазом. При ночном неверном свете следы побоев имели зловещий, преувеличенный вид. И, глядя
на Хлебникова, Ромашов подумал: «Вот этот самый
человек вместе со мной принес сегодня неудачу всему полку. Мы одинаково несчастны».
Нередко по этому поводу вспоминались ему чьи-то давным-давно слышанные или читанные им смешные слова, что человеческая жизнь разделяется
на какие-то «люстры» — в каждом люстре по семи лет — и что в течение одного люстра совершенно меняется у
человека состав его крови и тела, его мысли, чувства и характер.
И ужаснее всего была мысль, что ни один из офицеров, как до сих пор и сам Ромашов, даже и не подозревает, что серые Хлебниковы с их однообразно-покорными и обессмысленными лицами —
на самом деле живые
люди, а не механические величины, называемые ротой, батальоном, полком…
Мир разделялся
на две неравные части: одна — меньшая — офицерство, которое окружает честь, сила, власть, волшебное достоинство мундира и вместе с мундиром почему-то и патентованная храбрость, и физическая сила, и высокомерная гордость; другая — огромная и безличная — штатские, иначе шпаки, штафирки и рябчики; их презирали; считалось молодечеством изругать или побить ни с того ни с чего штатского
человека, потушить об его нос зажженную папироску, надвинуть ему
на уши цилиндр; о таких подвигах еще в училище рассказывали друг другу с восторгом желторотые юнкера.
Изредка, время от времени, в полку наступали дни какого-то общего, повального, безобразного кутежа. Может быть, это случалось в те странные моменты, когда
люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные
на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали в глазах друг у друга, там, далеко, в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как у племенных быков, жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
Сначала Ромашов стеснялся, досадовал
на самого себя за уступчивость и испытывал то нудное чувство брезгливости и неловкости, которое ощущает всякий свежий
человек в обществе пьяных.
В дверях стояло двое штатских — их знали все офицеры в полку, так как они бывали
на вечерах в собрании: один — чиновник казначейства, а другой — брат судебного пристава, мелкий помещик, — оба очень приличные молодые
люди.
Когда Ромашов вошел в мертвецкую, два
человека сидели
на кроватях у изголовий, около окна.
Они оба вскочили с кровати и принялись с сумасшедшим лукавым смехом ловить Ромашова. И все это вместе — эта темная вонючая комната, это тайное фантастическое пьянство среди ночи, без огня, эти два обезумевших
человека — все вдруг повеяло
на Ромашова нестерпимым ужасом смерти и сумасшествия. Он с пронзительным криком оттолкнул Золотухина далеко в сторону и, весь содрогаясь, выскочил из мертвецкой.
— И вот два
человека из-за того, что один ударил другого, или поцеловал его жену, или просто, проходя мимо него и крутя усы, невежливо посмотрел
на него, — эти два
человека стреляют друг в друга, убивают друг друга.