Неточные совпадения
— Здравствуйте,
мой дорогой, — сказал Назанский, крепко пожимая и встряхивая
руку Ромашова и глядя ему прямо в глаза задумчивыми, прекрасными голубыми глазами. — Садитесь-ка вот здесь, на кровать. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни?
— Да, потом… Вот идет
мой супруг и повелитель… Пустите
руку. Какой вы сегодня удивительный, Юрий Алексеевич. Даже похорошели.
— Гето… ты подожди… ты повремени, — перебил его старый и пьяный подполковник Лех, держа в одной
руке рюмку, а кистью другой
руки делая слабые движения в воздухе, — ты понимаешь, что такое честь мундира?.. Гето, братец ты
мой, такая штука… Честь, она. Вот, я помню, случай у нас был в Темрюкском полку в тысячу восемьсот шестьдесят втором году.
— Гето… хоть ты меня выслушай, прапор, — говорил Лех горестно, — садись, выпей-ка водочки… Они, братец
мой, все — шалыганы. — Лех слабо махнул на спорящих офицеров кистью
руки. — Гав, гав, гав, а опыта у них нет. Я хотел рассказать, какой у нас был случай…
— Миль пардон, мадам [Тысяча извинений, сударыня (франц.).]. Се ма фот!.. Это
моя вина! — воскликнул Бобетинский, подлетая к ней. На ходу он быстро шаркал ногами, приседал, балансировал туловищем и раскачивал опущенными
руками с таким видом, как будто он выделывал подготовительные па какого-то веселого балетного танца. — Ваш-шу
руку. Вотр мэн, мадам. Господа, в залу, в залу!
— Ну, вот и все. Прощайте,
мой бедный. Бедняжка! Дайте вашу
руку. Сожмите крепко-крепко, так, чтобы мне стало больно. Вот так… Ой!.. Теперь прощайте. Прощай, радость
моя!
— Друг,
руку твою! Институтка. Люблю в тебе я прошлое страданье и юность улетевшую
мою. Сейчас Осадчий такую вечную память вывел, что стекла задребезжали. Ромашевич, люблю я, братец, тебя! Дай я тебя поцелую, по-настоящему, по-русски, в самые губы!
Клеенка на столе была липкая, и Ромашов вспомнил, что он не
мыл сегодня вечером
рук.
— Да, — промолвил он с улыбкой в голосе, — какой-нибудь профессор догматического богословия или классической филологии расставит врозь ноги, разведет
руками и скажет, склонив набок голову: «Но ведь это проявление крайнего индивидуализма!» Дело не в страшных словах,
мой дорогой мальчик, дело в том, что нет на свете ничего практичнее, чем те фантазии, о которых теперь мечтают лишь немногие.
— Знаете ли, Петр Петрович? отдайте мне на руки это — детей, дела; оставьте и семью вашу, и детей: я их приберегу. Ведь обстоятельства ваши таковы, что вы в
моих руках; ведь дело идет к тому, чтобы умирать с голоду. Тут уже на все нужно решаться. Знаете ли вы Ивана Потапыча?
— Во-первых, этого никак нельзя сказать на улице; во-вторых, вы должны выслушать и Софью Семеновну; в-третьих, я покажу вам кое-какие документы… Ну да, наконец, если вы не согласитесь войти ко мне, то я отказываюсь от всяких разъяснений и тотчас же ухожу. При этом попрошу вас не забывать, что весьма любопытная тайна вашего возлюбленного братца находится совершенно в
моих руках.
Захар неопрятен. Он бреется редко; и хотя
моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из черных сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
— О чем? — сказал он с нетерпением. — А! о перчатках, — прибавил он совершенно равнодушно, заметив
мою руку, — и точно нет; надо спросить у бабушки… что она скажет? — и, нимало не задумавшись, побежал вниз.
Неточные совпадения
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, //
Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на
руку щекой.
Смеркалось; на столе, блистая, // Шипел вечерний самовар, // Китайский чайник нагревая; // Под ним клубился легкий пар. // Разлитый Ольгиной
рукою, // По чашкам темною струею // Уже душистый чай бежал, // И сливки мальчик подавал; // Татьяна пред окном стояла, // На стекла хладные дыша, // Задумавшись,
моя душа, // Прелестным пальчиком писала // На отуманенном стекле // Заветный вензель О да Е.
И вот ввели в семью чужую… // Да ты не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая
моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя
мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… // Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «Я не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя
мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою
рукой.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в
руках! // Я шлюсь на вас,
мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Татьяна то вздохнет, то охнет; // Письмо дрожит в ее
руке; // Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке. // К плечу головушкой склонилась. // Сорочка легкая спустилась // С ее прелестного плеча… // Но вот уж лунного луча // Сиянье гаснет. Там долина // Сквозь пар яснеет. Там поток // Засеребрился; там рожок // Пастуший будит селянина. // Вот утро: встали все давно, //
Моей Татьяне всё равно.