Неточные совпадения
Офицеры подошли
к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому
лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда!
Александра Петровна неожиданно подняла
лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его
к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню.
Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал
к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от
лица. Слез больше не было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком.
Теперь у него в комнатах светится огонь, и, подойдя
к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким
лицом, вышивал красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел
к окну.
Ночь была полна глубокой тишиной, и темнота ее казалась бархатной и теплой. Но тайная творческая жизнь чуялась в бессонном воздухе, в спокойствии невидимых деревьев, в запахе земли. Ромашов шел, не видя дороги, и ему все представлялось, что вот-вот кто-то могучий, властный и ласковый дохнет ему в
лицо жарким дыханием. И бы-ла у него в душе ревнивая грусть по его прежним, детским, таким ярким и невозвратимым вёснам, тихая беззлобная зависть
к своему чистому, нежному прошлому…
Вот мои руки и ноги, — Ромашов с удивлением посмотрел на свои руки, поднеся их близко
к лицу и точно впервые разглядывая их, — нет, это все — не Я.
«Вот их сто человек в нашей роте. И каждый из них — человек с мыслями, с чувствами, со своим особенным характером, с житейским опытом, с личными привязанностями и антипатиями. Знаю ли я что-нибудь о них? Нет — ничего, кроме их физиономий. Вот они с правого фланга: Солтыс, Рябошапка, Веденеев, Егоров, Яшишин… Серые, однообразные
лица. Что я сделал, чтобы прикоснуться душой
к их душам, своим Я
к ихнему Я? — Ничего».
На их игру глядел, сидя на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый человек сорока пяти лет, способный одним своим видом навести тоску; все у него в
лице и фигуре висело вниз с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до подбородка двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья вниз
к вискам, придавая его глазам вечно плаксивое выражение; даже старенький сюртук болтался на его покатых плечах и впалой груди, как на вешалке.
Ему было неудобно играть вследствие его небольшого роста, и он должен был тянуться на животе через бильярд. От напряжения его
лицо покраснело, и на лбу вздулись, точно ижица, две сходящиеся
к переносью жилы.
— Я только, господа… Я, господа, может быть, ошибаюсь, — заговорил он, заикаясь и смущенно комкая свое безбородое
лицо руками. — Но, по-моему, то есть я полагаю… нужно в каждом отдельном случае разбираться. Иногда дуэль полезна, это безусловно, и каждый из нас, конечно, выйдет
к барьеру. Безусловно. Но иногда, знаете, это… может быть, высшая честь заключается в том, чтобы… это… безусловно простить… Ну, я не знаю, какие еще могут быть случаи… вот…
Вертясь вокруг нее и выделывая в то же время па мазурки, что выходило смешным и нелепым, он старался улучить момент, когда дама станет
к нему
лицом.
Он пошел опять в столовую. Там Осадчий и товарищ Ромашова по роте, Веткин, провожали под руки
к выходным дверям совершенно опьяневшего Леха, который слабо и беспомощно мотал головой и уверял, что он архиерей. Осадчий с серьезным
лицом говорил рокочущей октавой, по-протодьяконски...
— Бить солдата бесчестно, — глухо возразил молчавший до сих пор Ромашов. — Нельзя бить человека, который не только не может тебе ответить, но даже не имеет права поднять руку
к лицу, чтобы защититься от удара. Не смеет даже отклонить головы. Это стыдно!
Полковник Брем, одетый в кожаную шведскую куртку, стоял у окна, спиною
к двери, и не заметил, как вошел Ромашов. Он возился около стеклянного аквариума, запустив в него руку по локоть. Ромашов должен был два раза громко прокашляться, прежде чем Брем повернул свое худое, бородатое, длинное
лицо в старинных черепаховых очках.
— Ах ты, мошенница, куда забралась! — Рафальский повернул голову и издал губами звук вроде поцелуя, но необыкновенно тонкий, похожий на мышиный писк. Маленький белый красноглазый зверек спустился
к нему до самого
лица и, вздрагивая всем тельцем, стал суетливо тыкаться мордочкой в бороду и в рот человеку.
Все встали. Офицеры приложили руки
к козырькам. Нестройные, но воодушевленные звуки понеслись по роще, и всех громче, всех фальшивее, с
лицом еще более тоскливым, чем обыкновенно, пел чувствительный штабс-капитан Лещенко.
Она наклонилась
к нему ближе, вглядываясь в его глаза, и все ее
лицо стало сразу видимым Ромашову.
В пол-аршина от
лица Ромашова лежали ее ноги, скрещенные одна на другую, две маленькие ножки в низких туфлях и в черных чулках, с каким-то стрельчатым белым узором. С отуманенной головой, с шумом в ушах, Ромашов вдруг крепко прижался зубами
к этому живому, упругому, холодному, сквозь чулок, телу.
Ромашов придвинулся
к ней ближе. Ему казалось, что от
лица ее идет бледное сияние. Глаз ее не было видно — вместо них были два больших темных пятна, но Ромашов чувствовал, что она смотрит на него.
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная в мягкий мрак, была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но изредка по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно пробегал красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила голову и
лицо Ромашова; когда же он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь
к его рту.
Скосив глаза направо, Ромашов увидел далеко на самом краю поля небольшую тесную кучку маленьких всадников, которые в легких клубах желтоватой пыли быстро приближались
к строю. Шульгович со строгим и вдохновенным
лицом отъехал от середины полка на расстояние, по крайней мере вчетверо больше, чем требовалось. Щеголяя тяжелой красотой приемов, подняв кверху свою серебряную бороду, оглядывая черную неподвижную массу полка грозным, радостным и отчаянным взглядом, он затянул голосом, покатившимся по всему полю...
Уже Ромашов отчетливо видел его грузную, оплывшую фигуру с крупными поперечными складками кителя под грудью и на жирном животе, и большое квадратное
лицо, обращенное
к солдатам, и щегольской с красными вензелями вальтрап на видной серой лошади, и костяные колечки мартингала, и маленькую ногу в низком лакированном сапоге.
После опроса рота опять выстроилась развернутым строем. Но генерал медлил ее отпускать. Тихонько проезжая вдоль фронта, он пытливо, с особенным интересом, вглядывался в солдатские
лица, и тонкая, довольная улыбка светилась сквозь очки в его умных глазах под тяжелыми, опухшими веками. Вдруг он остановил коня и обернулся назад,
к начальнику своего штаба...
К нему уже летел карьером полковой адъютант.
Лицо Федоровского было красно и перекошено злостью, нижняя челюсть прыгала. Он задыхался от гнева и от быстрой скачки. Еще издали он начал яростно кричать… захлебываясь и давясь словами...
Николаев остановился и грубо схватил Ромашова за рукав. Видно было, что внезапный порыв гнева сразу разбил его искусственную сдержанность. Его воловьи глаза расширились,
лицо налилось кровью, в углах задрожавших губ выступила густая слюна. Он яростно закричал, весь наклоняясь вперед и приближая свое
лицо в упор
к лицу Ромашова...
За темно-красными плотными занавесками большим теплым пятном просвечивал свет лампы. «Милая, неужели ты не чувствуешь, как мне грустно, как я страдаю, как я люблю тебя!» прошептал Ромашов, делая плачущее
лицо и крепко прижимая обе руки
к груди.
Низко склоненная голова Хлебникова вдруг упала на колени Ромашову. И солдат, цепко обвив руками ноги офицера, прижавшись
к ним
лицом, затрясся всем телом, задыхаясь и корчась от подавляемых рыданий.
Впереди на скамейке помещался кто-то третий, но
лицо его Ромашов никак не мог ночью рассмотреть, хотя и наклонялся
к нему, бессильно мотаясь туловищем влево и вправо.
Тут было пять или шесть женщин. Одна из них, по виду девочка лет четырнадцати, одетая пажом, с ногами в розовом трико, сидела на коленях у Бек-Агамалова и играла шнурами его аксельбантов. Другая, крупная блондинка, в красной шелковой кофте и темной юбке, с большим красивым напудренным
лицом и круглыми черными широкими бровями, подошла
к Ромашову.
Он скрежетал, потрясал пред собой кулаками и топал ногами.
Лицо у него сделалось малиновым, на лбу вздулись, как шнурки, две жилы, сходящиеся
к носу, голова была низко и грозно опущена, а в выкатившихся глазах страшно сверкали обнажившиеся круглые белки.
За ними помещались судьи, спинами
к окнам; от этого их
лица были темными.
Назанский закрыл глаза, и
лицо его мучительно исказилось. Видно было, что он неестественным напряжением воли возвращает
к себе сознание. Когда же он открыл глаза, то в них уже светились внимательные теплые искры.
Тем, что денщик побежал жаловаться ротному командиру, а ротный командир послал его с запиской
к фельдфебелю, а фельдфебель еще полчаса бил его по синему, опухшему, кровавому
лицу.
О, конечно, это грубый пример, это схема, но в
лице этого двухголового чудовища я вижу все, что связывает мой дух, насилует мою волю, унижает мое уважение
к своей личности.
Она медлила уходить и стояла, прислонившись
к двери. В воздухе пахло от земли и от камней сухим, страстным запахом жаркой ночи. Было темно, но сквозь мрак Ромашов видел, как и тогда в роще, что
лицо Шурочки светится странным белым светом, точно
лицо мраморной статуи.