Беспутные прапорщики, вроде Лбова, идя к нему просить взаймы два целковых, так и говорили: «Иду смотреть зверинец». Это был подход
к сердцу и к карману старого холостяка. «Иван Антоныч, нет ли новеньких зверьков? Покажите, пожалуйста. Так вы все это интересно рассказываете…»
Неточные совпадения
Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его
сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление
к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны.
Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его
к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в глаза. У него от испуга сжалось и похолодело
сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню.
К вам стремится все мое
сердце, все мои желания, я люблю вас.
Придя
к себе, он застал вторую записку от Раисы Александровны Петерсон. Она нелепым и выспренним слогом писала о коварном обмане, о том, что она все понимает, и о всех ужасах мести, на которые способно разбитое женское
сердце.
Все свое время, все заботы и всю неиспользованную способность
сердца к любви и
к привязанности он отдавал своим милым зверям — птицам, рыбам и четвероногим, которых у него был целый большой и оригинальный зверинец.
Ромашов близко нагнулся над головой, которая исступленно моталась у него на коленях. Он услышал запах грязного, нездорового тела и немытых волос и прокислый запах шинели, которой покрывались во время сна. Бесконечная скорбь, ужас, непонимание и глубокая, виноватая жалость переполнили
сердце офицера и до боли сжали и стеснили его. И, тихо склоняясь
к стриженой, колючей, грязной голове, он прошептал чуть слышно...
И каждую ночь он проходил мимо окон Шурочки, проходил по другой стороне улицы, крадучись, сдерживая дыхание, с бьющимся
сердцем, чувствуя себя так, как будто он совершает какое-то тайное, постыдное воровское дело. Когда в гостиной у Николаевых тушили лампу и тускло блестели от месяца черные стекла окон, он притаивался около забора, прижимал крепко
к груди руки и говорил умоляющим шепотом...
Окно в Шурочкиной спальне было открыто; оно выходило во двор и было не освещено. Со смелостью, которой он сам от себя не ожидал, Ромашов проскользнул в скрипучую калитку, подошел
к стене и бросил цветы в окно. Ничто не шелохнулось в комнате. Минуты три Ромашов стоял и ждал, и биение его
сердца наполняло стуком всю улицу. Потом, съежившись, краснея от стыда, он на цыпочках вышел на улицу.
Примешивалась
к нему, как отдаленный, чуть слышный звук, мысль о Шурочке, но в этом совпадении не было ничего низкого, оскорбительного, а, наоборот, было что-то отрадное, ожидаемое, волнующее, от чего тихо и приятно щекотало в
сердце.
О, из всех легенд я более всего ненавижу — всем
сердцем, всей способностью
к презрению — легенду об Юлиане Милостивом.
И вот, говорю я, любовь
к человечеству выгорела и вычадилась из человеческих
сердец.
Он насильно пожал ему руку, и прижал ее
к сердцу, и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть на деле ход производства; что передрягу и гонку нужно дать необходимо, потому что способно все задремать и пружины сельского управленья заржавеют и ослабеют; что вследствие этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так что уже тогда никто не осмелится украсть.
Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своей ошибкой, по крайней мере, я чувствую здесь (она приложила ладонь
к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, Бог не дал.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. //
К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение
к летам… // А нынче! — что
к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим
сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Весь вечер Ленский был рассеян, // То молчалив, то весел вновь; // Но тот, кто музою взлелеян, // Всегда таков: нахмуря бровь, // Садился он за клавикорды // И брал на них одни аккорды, // То,
к Ольге взоры устремив, // Шептал: не правда ль? я счастлив. // Но поздно; время ехать. Сжалось // В нем
сердце, полное тоской; // Прощаясь с девой молодой, // Оно как будто разрывалось. // Она глядит ему в лицо. // «Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.
Он был не глуп; и мой Евгений, // Не уважая
сердца в нем, // Любил и дух его суждений, // И здравый толк о том, о сем. // Он с удовольствием, бывало, // Видался с ним, и так нимало // Поутру не был удивлен, // Когда его увидел он. // Тот после первого привета, // Прервав начатый разговор, // Онегину, осклабя взор, // Вручил записку от поэта. //
К окну Онегин подошел // И про себя ее прочел.
О, кто б немых ее страданий // В сей быстрый миг не прочитал! // Кто прежней Тани, бедной Тани // Теперь в княгине б не узнал! // В тоске безумных сожалений //
К ее ногам упал Евгений; // Она вздрогнула и молчит // И на Онегина глядит // Без удивления, без гнева… // Его больной, угасший взор, // Молящий вид, немой укор, // Ей внятно всё. Простая дева, // С мечтами,
сердцем прежних дней, // Теперь опять воскресла в ней.
Покамест упивайтесь ею, // Сей легкой жизнию, друзья! // Ее ничтожность разумею // И мало
к ней привязан я; // Для призраков закрыл я вежды; // Но отдаленные надежды // Тревожат
сердце иногда: // Без неприметного следа // Мне было б грустно мир оставить. // Живу, пишу не для похвал; // Но я бы, кажется, желал // Печальный жребий свой прославить, // Чтоб обо мне, как верный друг, // Напомнил хоть единый звук.