Неточные совпадения
— Крепко завинчено! — сказал Веткин с усмешкой — не то иронической, не то поощрительной. — В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «
Что вы мне устав в нос тычете? Я —
для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!»
Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то же время мальчишеской неловкости перед солдатами. Всего больнее было
для него то,
что на него кричали совсем точно так же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство.
Грубые армейские привычки, фамильярность, карты, попойки — нет, это не
для него: он помнит,
что здесь только этап на пути его дальнейшей карьеры и славы.
И вдруг, вся оживившись, отнимая из рук подпоручика нитку, как бы
для того, чтобы его ничто не развлекало, она, страстно заговорила о том,
что составляло весь интерес, всю главную суть ее теперешней жизни.
Что для войны раньше всего требуется?
И все это оттого,
что для большинства в любви, в обладании женщиной, понимаете, в окончательном обладании, — таится что-то грубо-животное, что-то эгоистичное, только
для себя, что-то сокровенно-низменное, блудливое и постыдное — черт! — я не умею этого выразить.
То-то и дело,
что для поручика Дица вслед за любовью идет брезгливость и пресыщение, а
для Данте вся любовь — прелесть, очарование, весна!
Прощайте. Мысленно целую вас в лоб… как покойника, потому
что вы умерли
для меня. Советую это письмо уничтожить. Не потому, чтобы я чего-нибудь боялась, но потому,
что с временем оно будет
для вас источником тоски и мучительных воспоминаний. Еще раз повторяю…»
Казармы
для помещения полка только
что начали строить на окраине местечка, за железной дорогой, на так называемом выгоне, а до их окончания полк со всеми своими учреждениями был расквартирован но частным квартирам.
Но неприятнее всего было
для Ромашова то,
что он, как и все в полку, знал закулисные истории каждого бала, каждого платья, чуть ли не каждой кокетливой фразы; он знал, как за ними скрывались: жалкая бедность, усилия, ухищрения, сплетни, взаимная ненависть, бессильная провинциальная игра в светскость и, наконец, скучные, пошлые связи…
В столовой между тем разговор становился более громким и в то же время более интересным
для всех присутствующих. Говорили об офицерских поединках, только
что тогда разрешенных, и мнения расходились.
— Это хорошо дуэль в гвардии —
для разных там лоботрясов и фигель-миглей, — говорил грубо Арчаковский, — а у нас… Ну, хорошо, я холостой… положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании и в пьяном виде закатил ему в ухо.
Что же нам делать? Если он со мной не захочет стреляться — вон из полка; спрашивается,
что его дети будут жрать? А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот, и опять детям кусать нечего… Чепуха все…
Его обаяние и власть были тем более непонятны
для товарищей,
что он не только никогда не дрался, но даже и бранился лишь в редких, исключительных случаях.
Пятнадцать других дам сидели вдоль стен в полном одиночестве и старались делать вид,
что это
для них все равно.
Петерсон, только
что открывшая бал,
что всегда
для дам служило предметом особой гордости, теперь пошла с тонким, стройным Олизаром.
— Да, когда я этого захочу. Вы подло обманывали меня. Я пожертвовала
для вас всем, отдала вам все,
что может отдать честная женщина… Я не смела взглянуть в глаза моему мужу, этому идеальному, прекрасному человеку.
Для вас я забыла обязанности жены и матери. О, зачем, зачем я не осталась верной ему!
— И не любил никогда. Как и вы меня, впрочем. Мы оба играли какую-то гадкую, лживую и грязную игру, какой-то пошлый любительский фарс. Я прекрасно, отлично понял вас, Раиса Александровна. Вам не нужно было ни нежности, ни любви, ни простой привязанности. Вы слишком мелки и ничтожны
для этого. Потому
что, — Ромашову вдруг вспомнились слова Назанского, — потому
что любить могут только избранные, только утонченные натуры!
Все,
что выходило за пределы строя, устава и роты и
что он презрительно называл чепухой и мандрагорией, безусловно
для него не существовало.
— А это то,
что тогда у нас только и было в уме,
что наставления
для обучения стрельбе. Солдат один отвечал «Верую» на смотру, так он так и сказал, вместо «при Понтийстем Пилате» — «примостився стреляти». До того голо-вы всем забили! Указательный палец звали не указательным, а спусковым, а вместо правого глаза — был прицельный глаз.
Этот чудак ограничил свои потребности последней степенью необходимого: носил шинель и мундир Бог знает какого срока, спал кое-как, ел из котла пятнадцатой роты, причем все-таки вносил в этот котел сумму
для солдатского приварка более
чем значительную.
— Именно оттого, — хе-хе-хе, —
что просто. Именно оттого. Веревка — вервие простое.
Для него, во-первых, собака —
что такое? Позвоночное, млекопитающее, хищное, из породы собаковых и так далее. Все это верно. Нет, но ты подойди к собаке, как к человеку, как к ребенку, как к мыслящему существу. Право, они со своей научной гордостью недалеки от мужика, полагающего,
что у собаки, некоторым образом, вместо души пар.
С ним происходили подобные явления и прежде, с самого раннего детства, и он знал,
что,
для того чтобы успокоиться, надо отыскать первоначальную причину этой смутной тревоги.
И он принялся быстро перебирать в памяти все впечатления дня в обратном порядке. Магазин Свидерского; духи; нанял извозчика Лейбу — он чудесно ездит; справляется на почте, который час; великолепное утро; Степан… Разве в самом деле Степан? Но нет —
для Степана лежит отдельно в кармане приготовленный рубль.
Что же это такое?
Что?
—
Что это? Духи? Какие вы глупости делаете! Нет, нет, я шучу. Спасибо вам, милый Ромочка. Володя! — сказала она громко и непринужденно, входя в гостиную. — Вот нам и еще один компаньон
для пикника. И еще вдобавок именинник.
И Ромашов со смутной завистью и недоброжелательством почувствовал,
что эти высокомерные люди живут какой-то особой, красивой, недосягаемой
для него, высшей жизнью.
Зато тем великолепнее показала себя пятая рота. Молодцеватые, свежие люди проделывали ротное ученье таким легким, бодрым и живым шагом, с такой ловкостью и свободой,
что, казалось, смотр был
для них не страшным экзаменом, а какой-то веселой и совсем нетрудной забавой. Генерал еще хмурился, но уже бросил им: «Хорошо, ребята!» — это в первый раз за все время смотра.
Ромашов кое-что сделал
для Хлебникова, чтобы доставить ему маленький заработок. В роте заметили это необычайное покровительство офицера солдату. Часто Ромашов замечал,
что в его присутствии унтер-офицеры обращались к Хлебникову с преувеличенной насмешливой вежливостью и говорили с ним нарочно слащавыми голосами. Кажется, об этом знал капитан Слива. По крайней мере он иногда ворчал, обращаясь в пространство...
И все ясней и ясней становилась
для него мысль,
что существуют только три гордых призвания человека: наука, искусство и свободный физический труд.
С такими мыслями он часто бродил теперь по городу в теплые ночи конца мая. Незаметно
для самого себя он избирал все одну и ту же дорогу — от еврейского кладбища до плотины и затем к железнодорожной насыпи. Иногда случалось,
что, увлеченный этой новой
для него страстной головной работой, он не замечал пройденного пути, и вдруг, приходя в себя и точно просыпаясь, он с удивлением видел,
что находится на другом конце города.
пел выразительно Веткин, и от звуков собственного высокого и растроганного голоса и от физического чувства общей гармонии хора в его добрых, глуповатых глазах стояли слезы. Арчаковский бережно вторил ему.
Для того чтобы заставить свой голос вибрировать, он двумя пальцами тряс себя за кадык. Осадчий густыми, тягучими нотами аккомпанировал хору, и казалось,
что все остальные голоса плавали, точно в темных волнах, в этих низких органных звуках.
— В таком случае заявляю,
что ни на один из вопросов капитана Петерсона я отвечать не буду, — сказал Ромашов. — Это будет лучше
для него и
для меня.
Вы знаете,
что такое
для меня Володя.
Неточные совпадения
Познал я глас иных желаний, // Познал я новую печаль; //
Для первых нет мне упований, // А старой мне печали жаль. // Мечты, мечты! где ваша сладость? // Где, вечная к ней рифма, младость? // Ужель и вправду наконец // Увял, увял ее венец? // Ужель и впрямь и в самом деле // Без элегических затей // Весна моих промчалась дней // (
Что я шутя твердил доселе)? // И ей ужель возврата нет? // Ужель мне скоро тридцать лет?
Еще бокалов жажда просит // Залить горячий жир котлет, // Но звон брегета им доносит, //
Что новый начался балет. // Театра злой законодатель, // Непостоянный обожатель // Очаровательных актрис, // Почетный гражданин кулис, // Онегин полетел к театру, // Где каждый, вольностью дыша, // Готов охлопать entrechat, // Обшикать Федру, Клеопатру, // Моину вызвать (
для того, // Чтоб только слышали его).
Всего,
что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но в
чем он истинный был гений, //
Что знал он тверже всех наук, //
Что было
для него измлада // И труд, и мука, и отрада, //
Что занимало целый день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За
что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей.
Ей нравится порядок стройный // Олигархических бесед, // И холод гордости спокойной, // И эта смесь чинов и лет. // Но это кто в толпе избранной // Стоит безмолвный и туманный? //
Для всех он кажется чужим. // Мелькают лица перед ним, // Как ряд докучных привидений. //
Что, сплин иль страждущая спесь // В его лице? Зачем он здесь? // Кто он таков? Ужель Евгений? // Ужели он?.. Так, точно он. // — Давно ли к нам он занесен?
Изображу ль в картине верной // Уединенный кабинет, // Где мод воспитанник примерный // Одет, раздет и вновь одет? // Всё,
чем для прихоти обильной // Торгует Лондон щепетильный // И по Балтическим волнам // За лес и сало возит нам, // Всё,
что в Париже вкус голодный, // Полезный промысел избрав, // Изобретает
для забав, //
Для роскоши,
для неги модной, — // Всё украшало кабинет // Философа в осьмнадцать лет.