Неточные совпадения
Александра Петровна неожиданно подняла лицо от работы и быстро, с тревожным выражением повернула его к окну. Ромашову показалось, что она смотрит прямо ему в
глаза. У него от испуга сжалось и похолодело сердце, и он поспешно отпрянул за выступ стены. На одну минуту ему
стало совестно. Он уже почти готов был вернуться домой, но преодолел себя и через калитку прошел в кухню.
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь
стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его
глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана...
Зайдя в комнату, он бегло окинул прищуренными
глазами всю жалкую обстановку Ромашова. Подпоручик, который в это время лежал на кровати, быстро вскочил и, краснея,
стал торопливо застегивать пуговицы тужурки.
Затем, как во сне, увидел он, еще не понимая этого, что в
глазах Шульговича попеременно отразились удивление, страх, тревога, жалость… Безумная, неизбежная волна, захватившая так грозно и так стихийно душу Ромашова, вдруг упала, растаяла, отхлынула далеко. Ромашов, точно просыпаясь, глубоко и сильно вздохнул. Все
стало сразу простым и обыденным в его
глазах. Шульгович суетливо показывал ему на стул и говорил с неожиданной грубоватой лаской...
— Me, мон ами! — Бобетинский поднял кверху плечи и брови и сделал глупые
глаза. — Но… мой дрюг, — перевел он по-русски. — С какой
стати? Пуркуа? [Почему? (франц.)] Право, вы меня… как это говорится?.. Вы меня эдивляете!..
Ротный командир, поручик Веткин, Лбов и фельдфебель стояли посредине плаца и все вместе обернулись на подходившего Ромашова. Солдаты тоже повернули к нему головы. В эту минуту Ромашов представил себе самого себя — сконфуженного, идущего неловкой походкой под устремленными на него
глазами, и ему
стало еще неприятнее.
Вообще пили очень много, как и всегда, впрочем, пили в полку: в гостях друг у друга, в собрании, на торжественных обедах и пикниках. Говорили уже все сразу, и отдельных голосов нельзя было разобрать. Шурочка, выпившая много белого вина, вся раскрасневшаяся, с
глазами, которые от расширенных зрачков
стали совсем черными, с влажными красными губами, вдруг близко склонилась к Ромашову.
Веки ее прекрасных
глаз полузакрылись, а во всем лице было что-то манящее и обещающее и мучительно-нетерпеливое. Оно
стало бесстыдно-прекрасным, и Ромашов, еще не понимая, тайным инстинктом чувствовал на себе страстное волнение, овладевшее Шурочкой, чувствовал по той сладостной дрожи, которая пробегала по его рукам и ногам и по его груди.
Она наклонилась к нему ближе, вглядываясь в его
глаза, и все ее лицо
стало сразу видимым Ромашову.
Теперь, поднявшись выше, он ясно видел ее
глаза, которые
стали огромными, черными и то суживались, то расширялись, и от этого причудливо менялось в темноте все ее знакомо-незнакомое лицо. Он жадными, пересохшими губами искал ее рта, но она уклонялась от него, тихо качала головой и повторяла медленным шепотом...
Но вдруг ему вспомнились его недавние горделивые мечты о стройном красавце подпоручике, о дамском восторге, об удовольствии в
глазах боевого генерала, — и ему
стало так стыдно, что он мгновенно покраснел не только лицом, но даже грудью и спиной.
Он произносил слова особенно мягко, с усиленной вежливостью вспыльчивого и рассерженного человека, решившегося быть сдержанным. Но так как разговаривать, избегая друг друга
глазами,
становилось с каждой секундой все более неловко, то Ромашов предложил вопросительно...
Он сел в столовой у открытого окна, взял газету и
стал читать ее, не понимая слов, без всякого интереса, механически пробегая
глазами буквы.
Он, морщась, с видом крайнего отвращения пил рюмку за рюмкой, и Ромашов видел, как понемногу загорались жизнью и блеском и вновь
становились прекрасными его голубые
глаза.
По всей земле воздвигнутся легкие, светлые здания, ничто вульгарное, пошлое не оскорбит наших
глаз, жизнь
станет сладким трудом, свободной наукой, дивной музыкой, веселым, вечным и легким праздником.
Она положила ему на колено свою руку. Ромашов сквозь одежду почувствовал ее живую, нервную теплоту и, глубоко передохнув, зажмурил
глаза. И от этого не
стало темнее, только перед
глазами всплыли похожие на сказочные озера черные овалы, окруженные голубым сиянием.
Сердце Ромашова дрогнуло от жалости и любви. Впотьмах, ощупью, он нашел руками ее голову и
стал целовать ее щеки и
глаза. Все лицо Шурочки было мокро от тихих, неслышных слез. Это взволновало и растрогало его.
Кабанова. Не слыхала, мой друг, не слыхала, лгать не хочу. Уж кабы я слышала, я бы с тобой, мой милый, тогда не так заговорила. (Вздыхает.) Ох, грех тяжкий! Вот долго ли согрешить-то! Разговор близкий сердцу пойдет, ну, и согрешишь, рассердишься. Нет, мой друг, говори, что хочешь, про меня. Никому не закажешь говорить: в глаза не посмеют, так за
глаза станут.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось,
глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
И точно: от вина лицо портится, и это не могло вдруг пройти, а тогда уж прошло, и цвет лица у меня стал нежный, и
глаза стали яснее; и опять то, что я от прежнего обращения отвыкла, стала говорить скромно, знаете, мысли у меня скоро стали скромные, когда я перестала пить, а в словах я еще путалась и держала себя иногда в забывчивости, по прежнему неряшеству; а к этому времени я уж попривыкла и держать себя, и говорить скромнее.
Неточные совпадения
— Филипп на Благовещенье // Ушел, а на Казанскую // Я сына родила. // Как писаный был Демушка! // Краса взята у солнышка, // У снегу белизна, // У маку губы алые, // Бровь черная у соболя, // У соболя сибирского, // У сокола
глаза! // Весь гнев с души красавец мой // Согнал улыбкой ангельской, // Как солнышко весеннее // Сгоняет снег с полей… // Не
стала я тревожиться, // Что ни велят — работаю, // Как ни бранят — молчу.
В следующую речь Стародума Простаков с сыном, вышедшие из средней двери,
стали позади Стародума. Отец готов его обнять, как скоро дойдет очередь, а сын подойти к руке. Еремеевна взяла место в стороне и, сложа руки,
стала как вкопанная, выпяля
глаза на Стародума, с рабским подобострастием.
С ними происходило что-то совсем необыкновенное. Постепенно, в
глазах у всех солдатики начали наливаться кровью.
Глаза их, доселе неподвижные, вдруг
стали вращаться и выражать гнев; усы, нарисованные вкривь и вкось, встали на свои места и начали шевелиться; губы, представлявшие тонкую розовую черту, которая от бывших дождей почти уже смылась, оттопырились и изъявляли намерение нечто произнести. Появились ноздри, о которых прежде и в помине не было, и начали раздуваться и свидетельствовать о нетерпении.
Солнышко-то и само по себе так стояло, что должно было светить кособрюхим в
глаза, но головотяпы, чтобы придать этому делу вид колдовства,
стали махать в сторону кособрюхих шапками: вот, дескать, мы каковы, и солнышко заодно с нами.
Излучистая полоса жидкой
стали сверкнула ему в
глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска.