Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести
глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл.
Изредка, время от времени, в полку наступали дни какого-то общего, повального, безобразного кутежа. Может быть, это случалось в те странные моменты, когда люди, случайно между собой связанные, но все вместе осужденные на скучную бездеятельность и бессмысленную жестокость, вдруг прозревали в
глазах друг у друга, там, далеко, в запутанном и угнетенном сознании, какую-то таинственную искру ужаса, тоски и безумия. И тогда спокойная, сытая, как у племенных быков, жизнь точно выбрасывалась из своего русла.
Неточные совпадения
Тогда вы не будете за
глаза так поносить
друг друга.
— Слушайте, Ромочка: нет, правда, не забывайте нас. У меня единственный человек, с кем я, как с
другом, — это вы. Слышите? Только не смейте делать на меня таких бараньих
глаз. А то видеть вас не хочу. Пожалуйста, Ромочка, не воображайте о себе. Вы и не мужчина вовсе.
Но его не слушали, и он попеременно перебегал
глазами от одного офицера к
другому, ища сочувствующего взгляда.
Вся рота была по частям разбросана по плацу. Делали повзводно утреннюю гимнастику. Солдаты стояли шеренгами, на шаг расстояния
друг от
друга, с расстегнутыми, для облегчения движений, мундирами. Расторопный унтер-офицер Бобылев из полуроты Ромашова, почтительно косясь на подходящего офицера, командовал зычным голосом, вытягивая вперед нижнюю челюсть и делая косые
глаза...
Вообще пили очень много, как и всегда, впрочем, пили в полку: в гостях
друг у
друга, в собрании, на торжественных обедах и пикниках. Говорили уже все сразу, и отдельных голосов нельзя было разобрать. Шурочка, выпившая много белого вина, вся раскрасневшаяся, с
глазами, которые от расширенных зрачков стали совсем черными, с влажными красными губами, вдруг близко склонилась к Ромашову.
На
другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных
глаз стал еще сумрачнее.
Они встали с травы и стояли
друг против
друга молча, слыша дыхание
друг друга, глядя в
глаза и не видя их.
Люди в ней были все, как на подбор, сытые, бойкие, глядевшие осмысленно и смело в
глаза всякому начальству; даже мундиры и рубахи сидели на них как-то щеголеватее, чем в
других ротах.
Он произносил слова особенно мягко, с усиленной вежливостью вспыльчивого и рассерженного человека, решившегося быть сдержанным. Но так как разговаривать, избегая
друг друга глазами, становилось с каждой секундой все более неловко, то Ромашов предложил вопросительно...
Прибежала Шлейферша, толстая дама с засаленными грудями, с жестким выражением
глаз, окруженных темными мешками, без ресниц. Она кидалась то к одному, то к
другому офицеру, трогала их за рукава и за пуговицы и кричала плачевно...
И все расходились смущенные, подавленные, избегая глядеть
друг на
друга. Каждый боялся прочесть в чужих
глазах свой собственный ужас, свою рабскую, виноватую тоску, — ужас и тоску маленьких, злых и грязных животных, темный разум которых вдруг осветился ярким человеческим сознанием.
В то же время, переводя
глаза с одного из судей на
другого, он мысленно оценивал их отношения к нему: «Мигунов — равнодушен, он точно каменный, но ему льстит непривычная роль главного судьи и та страшная власть и ответственность, которые сопряжены с нею.
— Подождите, Ромашов. Поглядите мне в
глаза. Вот так. Нет, вы не отворачивайтесь, смотрите прямо и отвечайте по чистой совести. Разве вы верите в то, что вы служите интересному, хорошему, полезному делу? Я вас знаю хорошо, лучше, чем всех
других, и я чувствую вашу душу. Ведь вы совсем не верите в это.
Он чувствовал, что если б они оба не притворялись, а говорили то, что называется говорить по душе, т. е. только то, что они точно думают и чувствуют, то они только бы смотрели в
глаза друг другу, и Константин только бы говорил: «ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь!» ― а Николай только бы отвечал: «знаю, что умру; но боюсь, боюсь, боюсь!» И больше бы ничего они не говорили, если бы говорили только по душе.
Мы довольно долго стояли друг против друга и, не говоря ни слова, внимательно всматривались; потом, пододвинувшись поближе, кажется, хотели поцеловаться, но, посмотрев еще в
глаза друг другу, почему-то раздумали. Когда платья всех сестер его прошумели мимо нас, чтобы чем-нибудь начать разговор, я спросил, не тесно ли им было в карете.
«Да, больше нечего предположить, — смиренно думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню! Упасть, без надежды встать — не только в
глазах других, но даже в глазах этой бабушки, своей матери!»
Неточные совпадения
Вот что он пишет: «Любезный
друг, кум и благодетель (бормочет вполголоса, пробегая скоро
глазами)…и уведомить тебя».
Хлестаков, городничий и Добчинский. Городничий, вошед, останавливается. Оба в испуге смотрят несколько минут один на
другого, выпучив
глаза.
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший голову несколько набок, как будто к чему-то прислушивающийся; за ним судья с растопыренными руками, присевший почти до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным
глазом и едким намеком на городничего; за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями рук
друг к
другу, разинутыми ртами и выпученными
друг на
друга глазами.
«Тсс! тсс! — сказал Утятин князь, // Как человек, заметивший, // Что на тончайшей хитрости //
Другого изловил. — // Какой такой господский срок? // Откудова ты взял его?» // И на бурмистра верного // Навел пытливо
глаз.
Одна ручонка свесилась, //
Другая на
глазу // Лежит, в кулак зажатая: // «Ты плакал, что ли, бедненький?