Между ними там и сям возвышались стройные, прямые тополи с ветками, молитвенно устремленными вверх,
в небо, и широко раскидывали свои мощные купообразные вершины старые каштаны; деревья были еще пусты и чернели голыми сучьями, но уже начинали, едва заметно для глаза, желтеть первой, пушистой, радостной зеленью.
Неточные совпадения
Подняв глаза к
небу и крепко прижав руку к груди, он с жаром сказал про себя: «Клянусь, клянусь, что
в последний раз приходил к ним. Не хочу больше испытывать такого унижения. Клянусь!»
Натаскали огромную кучу хвороста и прошлогодних сухих листьев и зажгли костер. Широкий столб веселого огня поднялся к
небу. Точно испуганные, сразу исчезли последние остатки дня, уступив место мраку, который, выйдя из рощи, надвинулся на костер. Багровые пятна пугливо затрепетали по вершинам дубов, и казалось, что деревья зашевелились, закачались, то выглядывая
в красное пространство света, то прячась назад
в темноту.
Они замолчали. На
небе дрожащими зелеными точечками загорались первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная
в мягкий мрак, была полна священной, задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но изредка по вершинам ближайших дубов, точно отблеск дальней зарницы, мгновенно пробегал красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила голову и лицо Ромашова; когда же он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
С проникновенной и веселой ясностью он сразу увидел и бледную от зноя голубизну
неба, и золотой свет солнца, дрожавший
в воздухе, и теплую зелень дальнего поля, — точно он не замечал их раньше, — и вдруг почувствовал себя молодым, сильным, ловким, гордым от сознания, что и он принадлежит к этой стройной, неподвижной могучей массе людей, таинственно скованных одной незримой волей…
Теперь, когда у Ромашова оставалось больше свободы и уединения, все чаще и чаще приходили ему
в голову непривычные, странные и сложные мысли, вроде тех, которые так потрясли его месяц тому назад,
в день его ареста. Случалось это обыкновенно после службы,
в сумерки, когда он тихо бродил
в саду под густыми засыпающими деревьями и, одинокий, тоскующий, прислушивался к гудению вечерних жуков и глядел на спокойное розовое темнеющее
небо.
Выйдя на крыльцо собрания, он с долгим, спокойным удивлением глядел на
небо, на деревья, на корову у забора напротив, на воробьев, купавшихся
в пыли среди дороги, и думал: «Вот — все живет, хлопочет, суетится, растет и сияет, а мне уже больше ничто не нужно и не интересно.
Лодка выехала
в тихую, тайную водяную прогалинку. Кругом тесно обступил ее круглой зеленой стеной высокий и неподвижный камыш. Лодка была точно отрезана, укрыта от всего мира. Над ней с криком носились чайки, иногда так близко, почти касаясь крыльями Ромашова, что он чувствовал дуновение от их сильного полета. Должно быть, здесь, где-нибудь
в чаще тростника, у них были гнезда. Назанский лег на корму навзничь и долго глядел вверх на
небо, где золотые неподвижные облака уже окрашивались
в розовый цвет.
Так же как верю
в это вечернее
небо надо мной, — воскликнул Назанский, торжественно подняв руку вверх, — так же твердо верю
в эту грядущую богоподобную жизнь!
Она все сидела, точно спала — так тих был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако
в небе, над ее головой.
Неточные совпадения
Был вечер.
Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. // Уж расходились хороводы; // Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий.
В поле чистом, // Луны при свете серебристом //
В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце
в ней // Забилось чаще и сильней.
Тоска любви Татьяну гонит, // И
в сад идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло
в устах, // И
в слухе шум, и блеск
в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод
небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные заводит. // Татьяна
в темноте не спит // И тихо с няней говорит:
За что ж виновнее Татьяна? // За то ль, что
в милой простоте // Она не ведает обмана // И верит избранной мечте? // За то ль, что любит без искусства, // Послушная влеченью чувства, // Что так доверчива она, // Что от
небес одарена // Воображением мятежным, // Умом и волею живой, // И своенравной головой, // И сердцем пламенным и нежным? // Ужели не простите ей // Вы легкомыслия страстей?
Негодованье, сожаленье, // Ко благу чистая любовь // И славы сладкое мученье //
В нем рано волновали кровь. // Он с лирой странствовал на свете; // Под
небом Шиллера и Гете // Их поэтическим огнем // Душа воспламенилась
в нем; // И муз возвышенных искусства, // Счастливец, он не постыдил: // Он
в песнях гордо сохранил // Всегда возвышенные чувства, // Порывы девственной мечты // И прелесть важной простоты.
Прекрасны вы, брега Тавриды, // Когда вас видишь с корабля // При свете утренней Киприды, // Как вас впервой увидел я; // Вы мне предстали
в блеске брачном: // На
небе синем и прозрачном // Сияли груды ваших гор, // Долин, деревьев, сёл узор // Разостлан был передо мною. // А там, меж хижинок татар… // Какой во мне проснулся жар! // Какой волшебною тоскою // Стеснялась пламенная грудь! // Но, муза! прошлое забудь.