Неточные совпадения
— Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! — и
дело в шляпе…
Уже не
в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда
девать сегодняшний вечер.
И
в нем тотчас же, точно
в мальчике, —
в нем и
в самом
деле осталось еще много ребяческого, — закипели мстительные, фантастические, опьяняющие мечты.
Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда
дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами
в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась
в него с первых
дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь.
Каждый
день, уходя от них
в двенадцать часов ночи, он, со стыдом и раздражением на собственную бесхарактерность, давал себе честное слово пропустить неделю или две, а то и вовсе перестать ходить к ним.
Но проходила ночь, медленно и противно влачился
день, наступал вечер, и его опять неудержимо тянуло
в этот чистый, светлый дом,
в уютные комнаты, к этим спокойным и веселым людям и, главное, к сладостному обаянию женской красоты, ласки и кокетства.
Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно
в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что все это видят, а на самом
деле только тебе это заметно, а другим вовсе нет».
Он сел на кресло рядом с Шурочкой, которая, быстро мелькая крючком, вязала какое-то кружево. Она никогда не сидела без
дела, и все скатерти, салфеточки, абажуры и занавески
в доме были связаны ее руками.
— Постой, девочка, а ведь я и
в самом
деле не все помню. Боевой порядок? Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать. Потом… постой…
— Мы ведь всё вместе, — пояснила Шурочка. — Я бы хоть сейчас выдержала экзамен. Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда, не дается: все какие-то противные формулы, особенно
в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через
день оба языка и через
день география с историей.
— Да, да, да… это…
в самом
деле… — перебил рассеянно Ромашов. — А, скажите, каков он? Можно его видеть?
— Извините, Адам Иванович, я сейчас, — прервал его Ромашов. — Если позволите, я зайду
в другой раз. Очень спешное
дело…
Дни, месяцы, годы употреблять все силы изобретательности и настойчивости, и вот — великий, умопомрачительный восторг: у тебя
в руках ее платок, бумажка от конфеты, оброненная афиша.
Глупостью, пошлостью, провинциальным болотом и злой сплетней повеяло на Ромашова от этого безграмотного и бестолкового письма. И сам себе он показался с ног до головы запачканным тяжелой, несмываемой грязью, которую на него наложила эта связь с нелюбимой женщиной — связь, тянувшаяся почти полгода. Он лег
в постель, удрученный, точно раздавленный всем нынешним
днем, и, уже засыпая, подумал про себя словами, которые он слышал вечером от Назанского...
Поэтому
в ротах шла, вот уже две недели, поспешная, лихорадочная работа, и воскресный
день с одинаковым нетерпением ожидался как усталыми офицерами, так и задерганными, ошалевшими солдатами.
Теперь же он с тоской думал, что впереди — целый
день одиночества, и
в голову ему лезли все такие странные, и неудобные и ненужные мысли.
Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами
в сухие места, медленно проходили люди. «У них целый
день еще впереди, — думал Ромашов, завистливо следя за ними глазами, — оттого они и не торопятся. Целый свободный
день!»
В другое время он ни на секунду не задумался бы над тем, чтобы убежать из дому на весь
день, хотя бы для этого пришлось спускаться по водосточному желобу из окна второго этажа.
Этот — грамотный, расторопный и жуликоватый с быстрым складным говорком — не был ли он раньше
в половых?» И видно было также, что их действительно пригнали, что еще несколько
дней тому назад их с воем и причитаниями провожали бабы и дети и что они сами молодечествовали и крепились, чтобы не заплакать сквозь пьяный рекрутский угар…
— Что вы мне очки втираете? Дети? Жена? Плевать я хочу на ваших детей! Прежде чем наделать детей, вы бы подумали, чем их кормить. Что? Ага, теперь — виноват, господин полковник. Господин полковник
в вашем
деле ничем не виноват. Вы, капитан, знаете, что если господин полковник теперь не отдает вас под суд, то я этим совершаю преступление по службе. Что-о-о? Извольте ма-алчать! Не ошибка-с, а преступление-с. Вам место не
в полку, а вы сами знаете — где. Что?
Ромашов сидел за обедом неловкий, стесненный, не зная, куда
девать руки, большею частью держа их под столом и заплетая
в косички бахромку скатерти.
«Славный Гайнан, — подумал подпоручик, идя
в комнату. А я вот не смею пожать ему руку. Да, не могу, не смею. О, черт! Надо будет с нынешнего
дня самому одеваться и раздеваться. Свинство заставлять это делать за себя другого человека».
К Ромашову подскочил один из вестовых, наряженных на дежурство
в переднюю, чтобы
раздевать приезжающих дам.
Может, я и не стою настоящей любви, но не
в этом
дело.
Дело в том, что вам, с вашими узкими провинциальными воззрениями и с провинциальным честолюбием, надо непременно, чтобы вас кто-нибудь «окружал» и чтобы другие видели это.
— А вот тоже, господа.
Дело было
в Одессе, и притом случай…
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый
день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только
в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
Очередь дошла до левофлангового солдатика Хлебникова, который служил
в роте общим посмешищем. Часто, глядя на него, Ромашов удивлялся, как могли взять на военную службу этого жалкого, заморенного человека, почти карлика, с грязным безусым лицом
в кулачок. И когда подпоручик встречался с его бессмысленными глазами,
в которых, как будто раз навсегда с самого
дня рождения, застыл тупой, покорный ужас, то
в его сердце шевелилось что-то странное, похожее на скуку и на угрызение совести.
Я только три
дня был
в полку, и меня оборвал этот рыжий пономарь Арчаковский.
— То американцы… Эк вы приравняли… Это
дело десятое. А по-моему, если так думать, то уж лучше не служить. Да и вообще
в нашем
деле думать не полагается. Только вопрос: куда же мы с вами денемся, если не будем служить? Куда мы годимся, когда мы только и знаем — левой, правой, — а больше ни бе, ни ме, ни кукуреку. Умирать мы умеем, это верно. И умрем, дьявол нас задави, когда потребуют. По крайности не даром хлеб ели. Так-то, господин филозуф. Пойдем после ученья со мной
в собрание?
Разговаривая, они ходили взад и вперед по плацу и остановились около четвертого взвода. Солдаты сидели и лежали на земле около составленных ружей. Некоторые ели хлеб, который солдаты едят весь
день, с утра до вечера, и при всех обстоятельствах: на смотрах, на привалах во время маневров,
в церкви перед исповедью и даже перед телесным наказанием.
И все эти хитрости военного устава: ловкость поворотов, лихость ружейных приемов, крепкая постановка ноги
в маршировке, а вместе с ними все эти тактики и фортификации, на которые он убил девять лучших лет своей жизни, которые должны были наполнить и всю его остальную жизнь и которые еще так недавно казались ему таким важным и мудрым
делом, — все это вдруг представилось ему чем-то скучным, неестественным, выдуманным, чем-то бесцельным и праздным, порожденным всеобщим мировым самообманом, чем-то похожим на нелепый бред.
День 23 апреля был для Ромашова очень хлопотливым и очень странным
днем. Часов
в десять утра, когда подпоручик лежал еще
в постели, пришел Степан, денщик Николаевых, с запиской от Александры Петровны.
Быстро промелькнула
в памяти Ромашова черная весенняя ночь, грязь, мокрый, скользкий плетень, к которому он прижался, и равнодушный голос Степана из темноты: «Ходит, ходит каждый
день…» Вспомнился ему и собственный нестерпимый стыд. О, каких будущих блаженств не отдал бы теперь подпоручик за двугривенный, за один другривенный!
Подпоручик расхохотался. Нет, все равно, что-нибудь да придумается!
День, начавшийся так радостно, не может быть неудачным. Это неуловимо, это непостижимо, но оно всегда безошибочно чувствуется где-то
в глубине, за сознанием.
Ромашов также нередко бывал у него, но пока без корыстных целей: он и
в самом
деле любил животных какой-то особенной, нежной и чувственной любовью.
Во всех углах были устроены норки и логовища
в виде будочек, пустых пней, бочек без
доньев.
В двух комнатах стояли развесистые деревья — одно для птиц, другое для куниц и белок, с искусственными дуплами и гнездами.
В том, как были приспособлены эти звериные жилища, чувствовалась заботливая обдуманность, любовь к животным и большая наблюдательность.
В самом
деле, для любителя, да еще живущего
в захолустном городишке, у него была порядочная коллекция: белые мыши, кролики, морские свинки, ежи, сурки, несколько ядовитых змей
в стеклянных ящиках, несколько сортов ящериц, две обезьяны-мартышки, черный австралийский заяц и редкий, прекрасный экземпляр ангорской кошки.
Они вошли
в маленькую голую комнатку, где буквально ничего не было, кроме низкой походной кровати, полотно которой провисло, точно
дно лодки, да ночного столика с табуреткой. Рафальский отодвинул ящик столика и достал деньги.
Комбинация Веткина оказалась весьма простой, но не лишенной остроумия, причем главное участие
в ней принимал полковой портной Хаим. Он взял от Веткина расписку
в получении мундирной пары, но на самом
деле изобретательный Павел Павлович получил от портного не мундир, а тридцать рублей наличными деньгами.
Подъезжая около пяти часов к дому, который занимали Николаевы, Ромашов с удивлением почувствовал, что его утренняя радостная уверенность
в успехе нынешнего
дня сменилась
в нем каким-то странным, беспричинным беспокойством.
Однажды, промучившись таким образом целый
день, он только к вечеру вспомнил, что
в полдень, переходя на станции через рельсы, он был оглушен неожиданным свистком паровоза, испугался и, этого не заметив, пришел
в дурное настроение; но — вспомнил, и ему сразу стало легко и даже весело.
И он принялся быстро перебирать
в памяти все впечатления
дня в обратном порядке. Магазин Свидерского; духи; нанял извозчика Лейбу — он чудесно ездит; справляется на почте, который час; великолепное утро; Степан… Разве
в самом
деле Степан? Но нет — для Степана лежит отдельно
в кармане приготовленный рубль. Что же это такое? Что?
«Ах — письмо! — вдруг вспыхнуло
в памяти Ромашова. — Эта странная фраза: несмотря ни на что… И подчеркнуто… Значит, что-то есть? Может быть, Николаев сердится на меня? Ревнует? Может быть, какая-нибудь сплетня? Николаев был
в последние
дни так сух со мною. Нет, нет, проеду мимо!»
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали
делом почти решенным. Завязался спор, крикливый,
в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
Натаскали огромную кучу хвороста и прошлогодних сухих листьев и зажгли костер. Широкий столб веселого огня поднялся к небу. Точно испуганные, сразу исчезли последние остатки
дня, уступив место мраку, который, выйдя из рощи, надвинулся на костер. Багровые пятна пугливо затрепетали по вершинам дубов, и казалось, что деревья зашевелились, закачались, то выглядывая
в красное пространство света, то прячась назад
в темноту.
— Милый Ромочка! Милый, добрый, трусливый, милый Ромочка. Я ведь вам сказала, что этот
день наш. Не думайте ни о чем, Ромочка. Знаете, отчего я сегодня такая смелая? Нет? Не знаете? Я
в вас влюблена сегодня. Нет, нет, вы не воображайте, это завтра же пройдет.
Того, чего достигали
в других ротах посредством битья, наказания, оранья и суматохи
в неделю, он спокойно добивался
в один
день.
Наступило наконец пятнадцатое мая, когда, по распоряжению корпусного командира, должен был состояться смотр.
В этот
день во всех ротах, кроме пятой, унтер-офицеры подняли людей
в четыре часа. Несмотря на теплое утро, невыспавшиеся, зевавшие солдаты дрожали
в своих каламянковых рубахах.
В радостном свете розового безоблачного утра их лица казались серыми, глянцевитыми и жалкими.
— Это что такое? Остановите роту. Остановите! Ротный командир, пожалуйте ко мне. Что вы тут показываете? Что это: похоронная процессия? Факельцуг? Раздвижные солдатики? Маршировка
в три темпа? Теперь, капитан, не николаевские времена, когда служили по двадцати пяти лет. Сколько лишних
дней у вас ушло на этот кордебалет! Драгоценных
дней!