Неточные совпадения
— Ей-богу
же! У
всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкбпы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во
весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки!
— Э, ты
все глупишь, Павел Павлыч. Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак… возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что
же будешь делать?
— Ну, черт… ну, съезжу за ним… Вот глупости. Был
же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И
все!..
— А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю… да… Но если штатский… как бы это сказать?.. Да… Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее… зачем
же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего
же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки
же мы люди культурные, так сказать…
Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо
всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то
же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда!
Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением,
весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас
же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная.
Неожиданно вспомнилась Ромашову недавняя сцена на плацу, грубые крики полкового командира, чувство пережитой обиды, чувство острой и в то
же время мальчишеской неловкости перед солдатами.
Всего больнее было для него то, что на него кричали совсем точно так
же, как и он иногда кричал на этих молчаливых свидетелей его сегодняшнего позора, и в этом сознании было что-то уничтожавшее разницу положений, что-то принижавшее его офицерское и, как он думал, человеческое достоинство.
— Вот, назло им
всем, завтра
же с утра засяду за книги, подготовлюсь и поступлю в академию.
И тогда наверно
все они скажут: „Что
же тут такого удивительного?
Распространена была также манера заставлять денщиков говорить по-французски: бонжур, мусьё; бони нюит, мусьё; вуле ву дю те, мусьё [Здравствуйте, сударь; доброй ночи, сударь; хотите чаю, сударь (франц.).], — и
все в том
же роде, что придумывалось, как оттяжка, от скуки, от узости замкнутой жизни, от отсутствия других интересов, кроме служебных.
О, как надоело ему видеть каждый день
все те
же убогие немногочисленные предметы его «обстановки».
Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас
же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что
все это видят, а на самом деле только тебе это заметно, а другим вовсе нет».
— Как
же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я
все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть…» И вдруг — совсем позабывала, что оно значит, потом старалась — и не могла вспомнить. Мне
все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь?
Тотчас
же ему припомнился
весь сегодняшний вечер, и в разных словах, в тоне фраз, во взглядах, которыми обменивались хозяева, он сразу увидел много не замеченных им раньше мелочей, которые, как ему теперь казалось, свидетельствовали о небрежности и о насмешке, о нетерпеливом раздражении против надоедливого гостя.
— Дома, дома. Куда
же ему идти? Ах, Господи, — борода Зегржта затряслась в форточке, — морочит мне голову ваш Назанский. Второй месяц посылаю ему обеды, а он
все только обещает заплатить. Когда он переезжал, я его убедительно просил, во избежание недоразумений…
При этом
все сильно пьянствовали как в собрании, так и в гостях друг у друга, иные
же, вроде Сливы, — в одиночку.
Таким образом, офицерам даже некогда было серьезно относиться к своим обязанностям. Обыкновенно
весь внутренний механизм роты приводил в движение и регулировал фельдфебель; он
же вел
всю канцелярскую отчетность и держал ротного командира незаметно, но крепко, в своих жилистых, многоопытных руках. На службу ротные ходили с таким
же отвращением, как и субалтерн-офицеры, и «подтягивали фендриков» только для соблюдения престижа, а еще реже из властолюбивого самодурства.
Теперь
же он с тоской думал, что впереди — целый день одиночества, и в голову ему лезли
все такие странные, и неудобные и ненужные мысли.
Сейчас
же за окном начинался сад, где во множестве росли черешни,
все белые от цветов, круглые и кудрявые, точно стадо белоснежных овец, точно толпа девочек в белых платьях.
— Я! — Ромашов остановился среди комнаты и с расставленными врозь ногами, опустив голову вниз, крепко задумался. — Я! Я! Я! — вдруг воскликнул он громко, с удивлением, точно в первый раз поняв это короткое сло-во. — Кто
же это стоит здесь и смотрит вниз, на черную щель в полу? Это — Я. О, как странно!.. Я-а, — протянул он медленно, вникая
всем сознанием в этот звук.
— Ах, черт! — вырвалось у Ромашова. — Ну, иди, иди себе… Как
же я буду без папирос?.. Ну,
все равно, можешь идти, Гайнан.
Нет — не мое Я, а больше…
весь миллион Я, составляющих армию, нет — еще больше —
все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: „Не хочу!“ И сейчас
же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда не будет этих „ряды вздвой!“ и „полуоборот направо!“ — потому что в них не будет надобности.
Что
же такое
все это хитро сложенное здание военного ремесла?
Что
же такое тогда война с ее неизбежными смертями и
все военное искусство, изучающее лучшие способы убивать?
Или
все — это то
же самое, что известный опыт с петухом?
— Ромочка, да что это с вами? Чему вы обрадовались? — сказала она, смеясь, но
все еще пристально и с любопытством вглядываясь в Ромашова. — У вас глаза блестят. Постойте, я вам калачик принесла, как арестованному. Сегодня у нас чудесные яблочные пирожки, сладкие… Степан, да несите
же корзинку.
В переднюю вышел,
весь красный, с каплями на носу и на висках и с перевернутым, смущенным лицом, маленький капитан Световидов. Правая рука была у него в кармане и судорожно хрустела новенькими бумажками. Увидев Ромашова, он засеменил ногами, шутовски-неестественно захихикал и крепко вцепился своей влажной, горячей, трясущейся рукой в руку подпоручика. Глаза у него напряженно и конфузливо бегали и в то
же время точно щупали Ромашова: слыхал он или нет?
И
все время терзала его одна и та
же мысль.
Когда он пришел домой, то застал Гайнана в его темном чулане перед бюстом Пушкина. Великий поэт был
весь вымазан маслом, и горевшая перед ним свеча бросала глянцевитые пятна на нос, на толстые губы и на жилистую шею. Сам
же Гайнан, сидя по-турецки на трех досках, заменявших ему кровать, качался взад и вперед и бормотал нараспев что-то тягучее и монотонное.
В столовой между тем разговор становился более громким и в то
же время более интересным для
всех присутствующих. Говорили об офицерских поединках, только что тогда разрешенных, и мнения расходились.
— Это хорошо дуэль в гвардии — для разных там лоботрясов и фигель-миглей, — говорил грубо Арчаковский, — а у нас… Ну, хорошо, я холостой… положим, я с Василь Василичем Липским напился в собрании и в пьяном виде закатил ему в ухо. Что
же нам делать? Если он со мной не захочет стреляться — вон из полка; спрашивается, что его дети будут жрать? А вышел он на поединок, я ему влеплю пулю в живот, и опять детям кусать нечего… Чепуха
все…
— Эх, братец ты мой, — с сокрушением поник головой Лех. — И ты такой
же перец, как и они
все… Гето… постой, постой, прапорщик… Ты слыхал про Мольтке? Про великого молчальника, фельдмаршала… гето… и стратега Мольтке?
Тогда произошла грубая сцена. Петерсон разразилась безобразною бранью по адресу Шурочки. Она уже забыла о своих деланных улыбках и,
вся в пятнах, старалась перекричать музыку своим насморочным голосом. Ромашов
же краснел до настоящих слез от своего бессилия и растерянности, и от боли за оскорбляемую Шурочку, и оттого, что ему сквозь оглушительные звуки кадрили не удавалось вставить ни одного слова, а главное — потому, что на них уже начинали обращать внимание.
Ромашов не мог удержаться от улыбки. Ее многочисленные романы со
всеми молодыми офицерами, приезжавшими на службу, были прекрасно известны в полку, так
же, впрочем, как и
все любовные истории, происходившие между
всеми семьюдесятью пятью офицерами и их женами и родственницами. Ему теперь вспомнились выражения вроде: «мой дурак», «этот презренный человек», «этот болван, который вечно торчит» и другие не менее сильные выражения, которые расточала Раиса в письмах и устно о своем муже.
Он до света оставался в собрании, глядел, как играют в штосс, и сам принимал в игре участие, но без удовольствия и без увлечения. Однажды он увидел, как Арчаковский, занимавший отдельный столик с двумя безусыми подпрапорщиками, довольно неумело передернул, выбросив две карты сразу в свою сторону. Ромашов хотел было вмешаться, сделать замечание, но тотчас
же остановился и равнодушно подумал: «Эх,
все равно. Ничего этим не поправлю».
А Ромашов
все глядел на карты, на кучи серебра и бумажек, на зеленое сукно, исписанное мелом, и в его отяжелевшей, отуманенной голове вяло бродили
все одни и те
же мысли: о своем падении и о нечистоте скучной, однообразной жизни.
Иногда
же, обругав
всю роту матерными словами, он поспешно, но едко прибавлял...
«Так сегодня, так будет завтра и послезавтра.
Все одно и то
же до самого конца моей жизни, — думал Ромашов, ходя от взвода к взводу. — Бросить
все, уйти?.. Тоска!..»
И он принялся быстро перебирать в памяти
все впечатления дня в обратном порядке. Магазин Свидерского; духи; нанял извозчика Лейбу — он чудесно ездит; справляется на почте, который час; великолепное утро; Степан… Разве в самом деле Степан? Но нет — для Степана лежит отдельно в кармане приготовленный рубль. Что
же это такое? Что?
Он говорил это радушно, с любезной улыбкой, но в его голосе и глазах Ромашов ясно уловил то
же самое отчужденное, деланное и сухое выражение, которое он почти бессознательно чувствовал, встречаясь с Николаевым
все последнее время.
Товарищи относились к нему неприязненно, солдаты
же любили воистину: пример, может быть, единственный во
всей русской армии.
Ромашов и на них глядел теми
же преданными глазами, но никто из свиты не обернулся на подпоручика:
все эти парады, встречи с музыкой, эти волнения маленьких пехотных офицеров были для них привычным, давно наскучившим делом.
Все это Ромашов увидел и понял в одно короткое, как мысль, мгновение, так
же как увидел и рядового Хлебникова, который ковылял один, шагах в двадцати за строем, как раз на глазах генерала.
«Ты смешной, презренный, гадкий человек! — крикнул он самому себе мысленно. — Знайте
же все, что я сегодня застрелюсь!»
Чаще
же всего ему, точно неопытному игроку, проигравшему в один вечер
все состояние, вдруг представлялось с соблазнительной ясностью, что вовсе ничего не было неприятного, что красивый подпоручик Ромашов отлично прошелся в церемониальном марше перед генералом, заслужил общие похвалы и что он сам теперь сидит вместе с товарищами в светлой столовой офицерского собрания и хохочет и пьет красное вино.
Все переглядываются, и
все читают в глазах друг у друга одну и ту
же беспокойную, невысказанную мысль: «Это мы его убийцы!»
Тут
же и
все полковые дамы и Шурочка.
— Бог! Зачем ты отвернулся от меня? Я — маленький, я — слабый, я — песчинка, что я сделал тебе дурного, Бог? Ты ведь
все можешь, ты добрый, ты
все видишь, — зачем
же ты несправедлив ко мне, Бог?
Так он говорил, и в то
же время у него в самых тайниках души шевелилась лукаво-невинная мысль, что его терпеливая покорность растрогает и смягчит всевидящего Бога, и тогда вдруг случится чудо, от которого
все сегодняшнее — тягостное и неприятное — окажется лишь дурным сном.
Дома — мать с пьяницей-отцом, с полуидиотом-сыном и с четырьмя малолетними девчонками; землю у них насильно и несправедливо отобрал мир;
все ютятся где-то в выморочной избе из милости того
же мира; старшие работают у чужих людей, младшие ходят побираться.