Неточные совпадения
Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он
был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от
большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку.
Но
было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший
большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь.
Придя к себе, Ромашов, как
был, в пальто, не сняв даже шашки, лег на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в потолок. У него болела голова и ломило спину, а в душе
была такая пустота, точно там никогда не рождалось ни мыслей, ни вспоминаний, ни чувств; не ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то
большое, темное и равнодушное.
И вот книги лежат уже девять месяцев на этажерке, и Гайнан забывает сметать с них пыль, газеты с неразорванными бандеролями валяются под письменным столом, журнал
больше не высылают за невзнос очередной полугодовой платы, а сам подпоручик Ромашов
пьет много водки в собрании, имеет длинную, грязную и скучную связь с полковой дамой, с которой вместе обманывает ее чахоточного и ревнивого мужа, играет в штосс и все чаще и чаще тяготится и службой, и товарищами, и собственной жизнью.
Муж, обеспокоенный, с недоумевающим и растерянным видом, тотчас же подбежал к ней. Но Шурочка уже успела справиться с собой и отняла платок от лица. Слез
больше не
было, хотя глаза ее еще сверкали злобным, страстным огоньком.
Однако перед
большими смотрами, все, от мала до велика, подтягивались и тянули друг друга. Тогда уже не знали отдыха, наверстывая лишними часами занятий и напряженной, хотя и бестолковой энергией то, что
было пропущено. С силами солдат не считались, доводя людей до изнурения. Ротные жестоко резали и осаживали младших офицеров, младшие офицеры сквернословили неестественно, неумело и безобразно, унтер-офицеры, охрипшие от ругани, жестоко дрались. Впрочем, дрались и не одни только унтер-офицеры.
Нет — не мое Я, а
больше… весь миллион Я, составляющих армию, нет — еще
больше — все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: „Не хочу!“ И сейчас же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда не
будет этих „ряды вздвой!“ и „полуоборот направо!“ — потому что в них не
будет надобности.
Ромашов молча поклонился и пожал протянутую ему руку,
большую, пухлую и холодную руку. Чувство обиды у него прошло, но ему не
было легче. После сегодняшних утренних важных и гордых мыслей он чувствовал себя теперь маленьким, жалким, бледным школьником, каким-то нелюбимым, робким и заброшенным мальчуганом, и этот переход
был постыден. И потому-то, идя в столовую вслед за полковником, он подумал про себя, по своей привычке, в третьем лице: «Мрачное раздумье бороздило его чело».
Больше всех овладел беседой поручик Арчаковский — личность довольно темная, едва ли не шулер. Про него втихомолку рассказывали, что еще до поступления в полк, во время пребывания в запасе, он служил смотрителем на почтовой станции и
был предан суду за то, что ударом кулака убил какого-то ямщика.
— Я этого не прощу вам. Слышите ли, никогда! Я знаю, почему вы так подло, так низко хотите уйти от меня. Так не
будет же того, что вы затеяли, не
будет, не
будет, не
будет! Вместо того чтобы прямо и честно сказать, что вы меня
больше не любите, вы предпочитали обманывать меня и пользоваться мной как женщиной, как самкой… на всякий случай, если там не удастся. Ха-ха-ха!..
— Ну хорошо,
будем говорить начистоту, — со сдержанной яростью заговорил Ромашов. Он все
больше бледнел и кусал губы. — Вы сами этого захотели. Да, это правда: я не люблю вас.
— То американцы… Эк вы приравняли… Это дело десятое. А по-моему, если так думать, то уж лучше не служить. Да и вообще в нашем деле думать не полагается. Только вопрос: куда же мы с вами денемся, если не
будем служить? Куда мы годимся, когда мы только и знаем — левой, правой, — а
больше ни бе, ни ме, ни кукуреку. Умирать мы умеем, это верно. И умрем, дьявол нас задави, когда потребуют. По крайности не даром хлеб
ели. Так-то, господин филозуф. Пойдем после ученья со мной в собрание?
Все свое время, все заботы и всю неиспользованную способность сердца к любви и к привязанности он отдавал своим милым зверям — птицам, рыбам и четвероногим, которых у него
был целый
большой и оригинальный зверинец.
Во всех углах
были устроены норки и логовища в виде будочек, пустых пней, бочек без доньев. В двух комнатах стояли развесистые деревья — одно для птиц, другое для куниц и белок, с искусственными дуплами и гнездами. В том, как
были приспособлены эти звериные жилища, чувствовалась заботливая обдуманность, любовь к животным и
большая наблюдательность.
Ромашову очень хотелось ехать вместе с Шурочкой, но так как Михин всегда
был ему приятен и так как чистые, ясные глаза этого славного мальчика глядели с умоляющим выражением, а также и потому, что душа Ромашова
была в эту минуту вся наполнена
большим радостным чувством, — он не мог отказать и согласился.
Иногда она без слов оборачивалась к Ромашову и смотрела на него молча, может
быть только полусекундой
больше, чем следовало бы, немного
больше, чем всегда, но всякий раз в ее взгляде он ощущал ту же непонятную ему, горячую, притягивающую силу.
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он
был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд
больших черных глаз стал еще сумрачнее.
Ромашов придвинулся к ней ближе. Ему казалось, что от лица ее идет бледное сияние. Глаз ее не
было видно — вместо них
были два
больших темных пятна, но Ромашов чувствовал, что она смотрит на него.
Большое пустынное поле, внизу выемка — наполовину в тени, наполовину в свете, смутно-прозрачный воздух, росистая трава, — все
было погружено в чуткую, крадущуюся тишину, от которой гулко шумело в ушах.
Он стал уединяться от общества офицеров, обедал
большею частью дома, совсем не ходил на танцевальные вечера в собрание и перестал
пить.
Так случилось и после этого самоубийства. Первым начал Осадчий. Как раз подошло несколько дней праздников подряд, и он в течение их вел в собрании отчаянную игру и страшно много
пил. Странно: огромная воля этого
большого, сильного и хищного, как зверь, человека увлекла за собой весь полк в какую-то вертящуюся книзу воронку, и во все время этого стихийного, припадочного кутежа Осадчий с цинизмом, с наглым вызовом, точно ища отпора и возражения, поносил скверными словами имя самоубийцы.
Расстояние
было не более восьми шагов. Веткин долго целился, кружа дулом в разные стороны. Наконец он выстрелил, и на бюсте, на правой щеке, образовалась
большая неправильная черная дыра. В ушах у Ромашова зазвенело от выстрела.
Тут
было пять или шесть женщин. Одна из них, по виду девочка лет четырнадцати, одетая пажом, с ногами в розовом трико, сидела на коленях у Бек-Агамалова и играла шнурами его аксельбантов. Другая, крупная блондинка, в красной шелковой кофте и темной юбке, с
большим красивым напудренным лицом и круглыми черными широкими бровями, подошла к Ромашову.
И когда они уже сидели рядом и Ромашов, наклоняясь вправо, глядел, как лошади нестройным галопом, вскидывая широкими задами, вывозили экипаж на гору, Бек-Агамалов ощупью нашел его руку и крепко, больно и долго сжал ее.
Больше между ними ничего не
было сказано.
Вскоре в столовую через буфет вышел Николаев. Он
был бледен, веки его глаз потемнели, левая щека все время судорожно дергалась, а над ней ниже виска синело
большое пухлое пятно. Ромашов ярко и мучительно вспомнил вчерашнюю драку и, весь сгорбившись, сморщив лицо, чувствуя себя расплюснутым невыносимой тяжестью этих позорных воспоминаний, спрятался за газету и даже плотно зажмурил глаза.
В
большой пустой зале
было прохладно и темновато, несмотря на то, что на дворе стоял жаркий, сияющий день.
И самым
большим промахом
было то, что вопреки точному и ясному смыслу статьи 149 дисциплинарного устава, строго воспрещающей разглашение происходящего на суде, члены суда чести не воздержались от праздной болтовни.
Река, задержанная плотиной,
была широка и неподвижна, как
большой пруд. По обеим ее сторонам берега уходили плоско и ровно вверх. На них трава
была так ровна, ярка и сочна, что издали хотелось ее потрогать рукой. Под берегами в воде зеленел камыш и среди густой, темной, круглой листвы белели
большие головки кувшинок.
— Я не могу так с тобой проститься… Мы не увидимся
больше. Так не
будем ничего бояться… Я хочу, хочу этого. Один раз… возьмем наше счастье… Милый, иди же ко мне, иди, иди…