Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана...
Тут была и ревнивая зависть к Назанскому — ревность к прошлому, и какое-то торжествующее злое сожаление к Николаеву, но в то же время была и какая-то новая надежда — неопределенная, туманная, но сладкая и манящая.
Только над головой большие звезды дрожали своими ресницами среди черной ночи, да голубой луч от маяка подымался прямо вверх тонким столбом и точно расплескивался там о небесный купол жидким, туманным, светлым кругом.
Море спокойно раскинулось до туманного горизонта и тихо плещет своими прозрачными волнами на берег, полный движения. Сияя в блеске солнца, оно точно улыбалось добродушной улыбкой Гулливера, сознающего, что, если он захочет, одно движение — и работа лилипутов исчезнет.
Сначала поражал его взгляд – глаза как будто с двойным фокусом, одним смотрят на тебя, а другим – далеко за собеседника, за ситуацию разговора и даже за мелкие будничные покровы, прямо в туманную даль будущего.
Свет старомодных кованых фонарей не мог пробить серую туманную дымку, которая заполоняла собой всё, проникала в каждую щель и подворотню.
Сначала поражал его взгляд – глаза как будто с двойным фокусом, одним смотрят на тебя, а другим – далеко за собеседника, за ситуацию разговора и даже за мелкие будничные покровы, прямо в туманную даль будущего.
Противоположный берег терялся в колеблющейся дымке туманного утра, и казалось, находился не на земле, как должно, а в небесах.