Неточные совпадения
— Значит, завтра на зайцев
не пойдем, а?
Как ты думаешь, Ярмола?
— Нет…
не можно… слышите,
какая завируха. Заяц теперь лежит и — а ни мур-мур… Завтра и одного следа
не увидите.
Книжки,
какие у меня были, я все очень скоро перечитал. От скуки — хотя это сначала казалось мне неприятным — я сделал попытку познакомиться с местной интеллигенцией в лице ксендза, жившего за пятнадцать верст, находившегося при нем «пана органиста», местного урядника и конторщика соседнего имения из отставных унтер-офицеров, но ничего из этого
не вышло.
— Да вы
не беспокойтесь, — посоветовал мне однажды конторщик из унтеров, — сами вылечатся. Присохнет,
как на собаке. Я, доложу вам, только одно лекарство употребляю — нашатырь. Приходит ко мне мужик. «Что тебе?» — «Я, говорит, больной»… Сейчас же ему под нос склянку нашатырного спирту. «Нюхай!» Нюхает… «Нюхай еще… сильнее!..» Нюхает… «Что, легче?» — «Як будто полегшало…» — «Ну, так и ступай с Богом».
К тому же мне претило это целование рук (а иные так прямо падали в ноги и изо всех сил стремились облобызать мои сапоги). Здесь сказывалось вовсе
не движение признательного сердца, а просто омерзительная привычка, привитая веками рабства и насилия. И я только удивлялся тому же самому конторщику из унтеров и уряднику, глядя, с
какой невозмутимой важностью суют они в губы мужикам свои огромные красные лапы…
Мне оставалась только охота. Но в конце января наступила такая погода, что и охотиться стало невозможно. Каждый день дул страшный ветер, а за ночь на снегу образовывался твердый, льдистый слой наста, по которому заяц пробегал,
не оставляя следов. Сидя взаперти и прислушиваясь к вою ветра, я тосковал страшно. Понятно, я ухватился с жадностью за такое невинное развлечение,
как обучение грамоте полесовщика Ярмолы.
— Да вот дивлюсь,
как вы пишете. Вот бы мне так… Нет, нет…
не так,
как вы, — смущенно заторопился он, видя, что я улыбаюсь… — Мне бы только мое фамилие…
— Зачем это тебе? — удивился я… (Надо заметить, что Ярмола считается самым бедным и самым ленивым мужиком во всем Переброде: жалованье и свой крестьянский заработок он пропивает; таких плохих волов,
как у него, нет нигде в окрестности. По моему мнению, ему-то уж ни в
каком случае
не могло понадобиться знание грамоты.) Я еще раз спросил с сомнением: — Для чего же тебе надо уметь писать фамилию?
— А видите,
какое дело, паныч, — ответил Ярмола необыкновенно мягко, — ни одного грамотного нет у нас в деревне. Когда бумагу
какую нужно подписать, или в волости дело, или что… никто
не может… Староста печать только кладет, а сам
не знает, что в ней напечатано… То хорошо было бы для всех, если бы кто умел расписаться.
Ярмола, знавший в совершенстве каждую тропинку своего леса, чуть ли
не каждое дерево, умевший ориентироваться днем и ночью в
каком угодно месте, различавший по следам всех окрестных волков, зайцев и лисиц, — этот самый Ярмола никак
не мог представить себе, почему, например, буквы «м» и «а» вместе составляют «ма».
—
Как же
не можешь? Это же ведь так легко. Скажи просто-напросто — «ма», вот
как я говорю.
Я сразу разочаровался. Характерной чертой Ярмолы была упорная несловоохотливость, и я уж
не надеялся добиться от него ничего больше об этом интересном предмете. Но, к моему удивлению, он вдруг заговорил с ленивой небрежностью и
как будто бы обращаясь
не ко мне, а к гудевшей печке...
— Вреда от нее много было: ссорилась со всеми, зелье под хаты подливала, закрутки вязала в жите… Один раз просила она у нашей молодицы злот (пятнадцать копеек). Та ей говорит: «Нет у меня злота, отстань». — «Ну, добре, говорит, будешь ты помнить,
как мне злотого
не дала…» И что же вы думаете, панычу: с тех самых пор стало у молодицы дитя болеть. Болело, болело, да и совсем умерло. Вот тогда хлопцы ведьмаку и прогнали, пусть ей очи повылазят…
Мне казалось, судя по направлению лая, что собака гонит влево от меня, и я торопливо побежал через полянку, чтобы перехватить зверя. Но
не успел я сделать и двадцати шагов,
как огромный серый заяц выскочил из-за пня и,
как будто бы
не торопясь, заложив назад длинные уши, высокими, редкими прыжками перебежал через дорогу и скрылся в молодняке. Следом за ним стремительно вылетел Рябчик. Увидев меня, он слабо махнул хвостом, торопливо куснул несколько раз зубами снег и опять погнал зайца.
Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно, а у меня, после того
как я долго глядел на снег, ходили перед глазами фиолетовые круги; поэтому я долго
не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.
— Здравствуй, бабка! — сказал я
как можно приветливее. — Тебя уж
не Мануйлихой ли зовут?
— И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для вас
не держим. Устал — посиди, никто тебя из хаты
не гонит. Знаешь,
как в пословице говорится: «Приходите к нам на завалинке посидеть, у нашего праздника звона послушать, а обедать к вам мы и сами догадаемся». Так-то вот…
Вода отзывала болотной ржавчиной. Поблагодарив старуху (на что она
не обратила ни малейшего внимания), я спросил ее,
как мне выйти на шлях.
Мне и действительно ничего больше
не оставалось,
как уйти. Но вдруг мне пришло в голову попытать последнее средство, чтобы хоть немного смягчить суровую старуху. Я вынул из кармана новый серебряный четвертак и протянул его Мануйлихе. Я
не ошибся: при виде денег старуха зашевелилась, глаза ее раскрылись еще больше, и она потянулась за монетой своими скрюченными, узловатыми, дрожащими пальцами.
— Смотри, бабушка, зяблики опять за мною увязались, — воскликнула она, громко смеясь, — посмотри,
какие смешные… Голодные совсем. А у меня,
как нарочно, хлеба с собой
не было.
— Ну, значит, коль
не врете, так правду говорите. А вы
как: раньше об нас слышали или сами зашли?
— Да я и сам
не знаю,
как тебе сказать… Слышать-то я слышал, положим, и даже хотел когда-нибудь забрести к вам, а сегодня зашел случайно — заблудился… Ну, а теперь скажи, чего вы людей боитесь? Что они вам злого делают?
—
Не трогают… Один раз сунулся ко мне землемер какой-то… Поласкаться ему, видишь, захотелось… Так, должно быть, и до сих пор
не забыл,
как я его приласкала.
Она засмеялась, и —
как странно,
как неожиданно изменилось ее красивое лицо! Прежней суровости в нем и следа
не осталось: оно вдруг сделалось светлым, застенчивым, детским.
— Чего мне бояться? Ничего я
не боюсь. — И в ее голосе опять послышалась уверенность в своей силе. — А только
не люблю я этого. Зачем бить пташек или вот зайцев тоже? Никому они худого
не делают, а жить им хочется так же,
как и нам с вами. Я их люблю: они маленькие, глупые такие… Ну, однако, до свидания, — заторопилась она. —
Не знаю,
как величать-то вас по имени… Боюсь, бабка браниться станет.
Через час после меня пришел домой Ярмола. По своей обычной неохоте к праздному разговору, он ни слова
не спросил меня о том,
как и где я заблудился. Он только сказал
как будто бы вскользь...
—
Как сказать, вернее будет, что
не верю, а все-таки почем знать? Говорят, бывают случаи… Даже в умных книгах об них напечатано. А вот тому, что твоя бабка говорила, так совсем
не верю. Так и любая баба деревенская сумеет поворожить.
Она ответила
не сразу, уклончиво и
как будто бы неохотно...
Я
как поглядела на него, так и пошевельнуться
не могу: вижу, сидит Яков, а лицо у него мертвое, зеленое…
За ужином я
не переставал наблюдать за обеими женщинами, потому что, по моему глубокому убеждению, которое я и до сих пор сохраняю, нигде человек
не высказывается так ясно,
как во время еды.
—
Какие такие проводы еще выдумала! — сердито прошамкала старуха. —
Не сидится тебе на месте, стрекоза…
— Думайте,
как хотите. Конечно, бабу деревенскую обморочить ничего
не стоит, но вас бы я
не стала обманывать.
— Да
как же мне
не верить? Ведь у нас в роду чары… Я и сама многое умею.
— Олеся, голубушка… Если бы ты знала,
как мне это интересно… Неужели ты мне ничего
не покажешь?
—
Как ты это сделала? — с удивлением спросил я, отряхиваясь от приставших к моей одежде веточек и сухих травинок. — Это
не секрет?
Ее тонкие брови вдруг сдвинулись, глаза в упор остановились на мне с грозным и притягивающим выражением, зрачки увеличились и посинели. Мне тотчас же вспомнилась виденная мною в Москве, в Третьяковской галерее, голова Медузы — работа уж
не помню
какого художника. Под этим пристальным, странным взглядом меня охватил холодный ужас сверхъестественного.
— Да, понимаю. Это все от бабушки… Вы
не глядите, что она такая с виду. У!
Какая она умная! Вот, может быть, она и при вас разговорится, когда побольше привыкнет… Она все знает, ну просто все на свете, про что ни спросишь. Правда, постарела она теперь.
—
Какая ты смешная, Олеся. Неужели ты думаешь, что никогда в жизни
не полюбишь мужчину? Ты — такая молодая, красивая, сильная. Если в тебе кровь загорится, то уж тут
не до зароков будет.
Я
не знаю и
не могу сказать, обладала ли Олеся и половиной тех секретов, о которых говорила с такой наивной верой, но то, чему я сам бывал нередко свидетелем, вселило в меня непоколебимое убеждение, что Олесе были доступны те бессознательные, инстинктивные, туманные, добытые случайным опытом, странные знания, которые, опередив точную науку на целые столетия, живут, перемешавшись со смешными и дикими поверьями, в темной, замкнутой народной массе, передаваясь
как величайшая тайна из поколения в поколение.
Несмотря на резкое разногласие в этом единственном пункте, мы все сильнее и крепче привязывались друг к другу. О любви между нами
не было сказано еще ни слова, но быть вместе для нас уже сделалось потребностью, и часто в молчаливые минуты, когда наши взгляды нечаянно и одновременно встречались, я видел,
как увлажнялись глаза Олеси и
как билась тоненькая голубая жилка у нее на виске…
Олеся поздоровалась со мной,
как и всегда, ласково, но разговор у нас
не вязался.
— Да вот поди ж ты… Брехал он что-то такое, да я, признаться,
не поняла. Видишь,
какое дело: хибарка эта, вот в которой мы живем,
не наша, а помещичья… Ведь мы раньше с Олесей на селе жили, а потом…
У меня в эту минуту совсем вылетело из головы отданное мною два дня тому назад приказание уведомить меня в случае приезда урядника, и я никак
не мог сообразить,
какое отношение имеет в настоящую минуту ко мне этот представитель власти.
— Ведь вот вы
какой, право, — с упреком сказал урядник. — Разве
не знаете, что служба прежде всего?.. А они с чем, эти бутылочки-то? Сливянка?
—
Не знаю, правда ли, но буфетчик божился, что ей двести лет. Запах — прямо
как коньяк, и самой янтарной желтизны.
Старки у меня действительно оказалось несколько бутылок, хотя и
не такой древней,
как я хвастался, но я рассчитывал, что сила внушения прибавит ей несколько десятков лет…
— Хорошо, хорошо, я с удовольствием ознакомлюсь. Но я все-таки
не понимаю,
какое отношение имеет эта книжка к двум бедным женщинам?
Я и сам
не подозревал,
какими тонкими, крепкими, незримыми нитями было привязано мое сердце к этой очаровательной, непонятной для меня девушке.
Когда же поздним вечером я возвращался домой, то
как раз на середине пути меня вдруг схватил и затряс бурный приступ озноба. Я шел, почти
не видя дороги, почти
не сознавая, куда иду, и шатаясь,
как пьяный, между тем
как мои челюсти выбивали одна о другую частую и громкую дробь.
Прошло еще пять дней, и я настолько окреп, что пешком, без малейшей усталости, дошел до избушки на курьих ножках. Когда я ступил на ее порог, то сердце забилось с тревожным страхом у меня в груди. Почти две недели
не видал я Олеси и теперь особенно ясно понял,
как была она мне близка и мила. Держась за скобку двери, я несколько секунд медлил и едва переводил дыхание. В нерешимости я даже закрыл глаза на некоторое время, прежде чем толкнуть дверь…