Большой собравшися гурьбой, Медведя звери изловили; На чистом поле задавили — И делят меж собой, Кто что́ себе достанет. А Заяц за ушко медвежье тут же тянет. «Ба, ты, косой», Кричат ему: «пожаловал отколе? Тебя никто на ловле не видал». — «Вот, братцы!» Заяц отвечал: «Да из лесу-то кто ж, — всё я его пугал И к вам поставил прямо в поле Сердечного дружка?» Такое хвастовство хоть слишком было явно, Но показалось так забавно, Что Зайцу дан клочок медвежьего ушка.
Запущенный под облака, Бумажный Змей, приметя свысока В долине мотылька, «Поверишь ли!» кричит: «чуть-чуть тебя мне видно; Признайся, что тебе завидно Смотреть на мой высокий столь полёт». — «Завидно? Право, нет! Напрасно о себе ты много так мечтаешь! Хоть высоко, но ты на привязи летаешь. Такая жизнь, мой свет, От счастия весьма далёко; А я, хоть, правда, невысоко, Зато лечу, Куда хочу; Да я же так, как ты, в забаву для другого, Пустого, Век целый не трещу».
Не шевеля почти и поводов, Конь слушался его лишь слов. «Таких коней и взнуздывать напрасно», Хозяин некогда сказал: «Ну, право, вздумал я прекрасно!» И, в поле выехав, узду с Коня он снял.
Нет: мы совсем расти оставлены на счастье, Тогда как у тебя цветы, Которыми ни сыт, ни богатеешь ты, Не так, как мы, закинуты здесь в поле, — За стёклами растут в приюте, в неге, в холе.
Карл Пятый, римский император, говаривал, что ишпанским языком с богом, французским — с друзьями, немецким — с неприятельми, италиянским — с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашёл бы в нём великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языков.