Коль в доме станут воровать, А нет прилики вору, То берегись клепать, Или наказывать всех сплошь и без разбору: Ты вора этим не уймёшь И не исправишь, А только добрых слуг с двора бежать заставишь, И от меньшой беды в большую попадёшь.
Пастух под тенью спал, надеяся на псов, Приметя то, змея из-под кустов Ползёт к нему, вон высунувши жало; И Пастуха на свете бы не стало: Но сжаляся над ним, Комар, что было сил, Сонливца укусил. Проснувшися, Пастух змею убил; Но прежде Комара спросонья так хватил, Что бедного его как не бывало.
Утыкавши себе павлиным перьем хвост, Ворона с Павами пошла гулять спесиво — И думает, что на неё Родня и прежние приятели её Все заглядятся, как на диво...
Она-было назад к своим; но те совсем Заклёванной Вороны не узнали, Ворону вдосталь ощипали, И кончились её затеи тем, Что от Ворон она отстала, А к Павам не пристала.
Я эту басенку вам былью поясню. Матрёне, дочери купецкой, мысль припала, Чтоб в знатную войти родню. Приданого за ней полмиллиона. Вот выдали Матрёну за Барона. Что ж вышло? Новая родня ей колет глаз Попрёком, что она мещанкой родилась, А старая за то, что к знатным приплелась: И сделалась моя Матрёна Ни Пава, ни Ворона.
Ты как живёшь?» — «Я», отвечал Барбос, Хвост плетью спустя и свой повеся нос: «Живу по-прежнему: терплю и холод, И голод, И, сберегаючи хозяйский дом, Здесь под забором сплю и мокну под дождём...
В день Симеона батюшка Сажал меня на бурушку И вывел из младенчества По пятому годку, А на седьмом за бурушкой Сама я в стадо бегала, Отцу носила завтракать, Утяточек пасла.
Несколько десятков тысяч человек лежало мертвыми в разных положениях и мундирах на полях и лугах, принадлежавших господам Давыдовым и казенным крестьянам, на тех полях и лугах, на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского.
Моя собака медленно приближалась к нему, как вдруг, сорвавшись с близкого дерева, старый черногрудый воробей камнем упал перед самой её мордой — и весь взъерошенный, искажённый, с отчаянным и жалким писком прыгнул раза два в направлении зубастой раскрытой пасти.
Через базарную площадь идет полицейский надзиратель Очумелов в новой шинели и с узелком в руке. За ним шагает рыжий городовой с решетом, доверху наполненным конфискованным крыжовником. Кругом тишина… На площади ни души… Открытые двери лавок и кабаков глядят на свет божий уныло, как голодные пасти; около них нет даже нищих.