В то время вообще на Руси так мало было известно о Польше, о
польских делах и притязаниях; из русского лагеря не подымалось ни единого голоса для разъяснения наших отношений к этой несчастной стране; тридцать лет у нас на этот счет все молчало; все было темно, мертво и глухо, и эта мертвенность и глухота набрасывали мрачную и антипатичную тень на эти русские отношения.
В эти глухие тридцать лет там, на Западе, эмиграция создала своих историков, поэтов, публицистов, голоса которых громко и дружно, на всю Европу, раздавались в защиту
польского дела, и эти голоса подхватывались чуждыми людьми других национальностей, усилившими общий негодующий хор, а мы все молчали и молчали, и с этим молчанием в наши «образованные» массы, мало-помалу, но все более и все прочнее проникало сознание, что правы они, а виноваты мы.
Одно из них было так называемая «салонная миссия» (missia salonowa), в силу которой Меркурий обязан был постоянно вертеться во всевозможных салонах, незаметно и ловко, между болтовней об опере и вчерашнем рауте, пропагандировать и так и сяк свою «великую идею», подчас поражать умы сердобольных барынь повествованиями о русских ужасах и варварствах, о страданиях несчастной, угнетенной Польши, возбуждать салонное и особенно дамское сочувствие
польскому делу, подчас же ловко втирать очки доверчивому и умеренно-либеральному сановнику насчет консервативности западного «дворáнства» и скрытно-революционных элементов «хлопства», которое только и можно удерживать в повиновении посредством воинских экзекуций.
Неточные совпадения
Польская земля, гордая любовию и верою сынов своих, покраснела бы от сраму и заплакала бы кровавыми слезами в тот
день, когда из недр ее могло бы народиться столько отщепенцев, столько Искариотов!
Сомневались исключительно почти одни только старые студенты, которые уже по трех-четырехлетнему опыту знали, что
польские студенты всегда, за весьма и весьма ничтожными исключениями, избегали общества студентов русских и старались по возможности не иметь с ними никакого общего
дела.
Если уж москали, наши заклятые враги, наши палачи, сами идут очистительными жертвами в
польский народный лагерь и бьются за
польскую независимость, — разве этот факт не освещает еще более пред глазами всего мира наше святое
дело?
Все общество, в разных углах комнат, разбивалось на кружки, и в каждом кружке шли очень оживленные разговоры; толковали о разных современных вопросах, о политике, об интересах и новостях
дня, передавали разные известия, сплетни и анекдоты из правительственного, военного и административного мира, обсуждали разные проекты образования, разбирали вопросы истории, права и даже метафизики, и все эти разнородные темы обобщались одним главным мотивом, который в тех или других вариациях проходил во всех кружках и сквозь все темы, и этим главным мотивом были Польша и революция — революция
польская, русская, общеевропейская и, наконец, даже общечеловеческая.
И во всяком случае, идти рука об руку с поляками, потому что невозможно отделять
дело польской свободы от русского
дела.
— Н-нет… Я позволяю себе думать, что опасения вашего превосходительства несколько напрасны, — осторожно заметил Колтышко. — Мы ведь ничего серьезного и не ждали от всей этой истории, и не глядели на нее как на серьезное
дело. Она была не больше как пробный шар — узнать направление и силу ветра; не более-с!
Польская фракция не выдвинула себя напоказ ни единым вожаком; стало быть, никто не смеет упрекнуть отдельно одних поляков: действовал весь университет, вожаки были русские.
Метеор известен был в свете под именем графа Слопчицького, а в
польском кружке его титуловали просто графом Тадеушем, то есть звали одним только именем, ибо метеор был настолько популярен, что достаточно было сказать «наш грабя Тадеуш» — и все уже хорошо знали, о ком идет речь, и притом же совокупление титула с одним только собственным именем, без фамилии выражает по-польски и почтение, и дружелюбность, и даже право на некоторую знаменитость: дескать, все должны знать, кто такой граф Тадеуш: как, например, достаточно сказать: князь Адам, или граф Андрей — и уже каждый, в некотором роде, обязан знать, что
дело идет о князе Чарторыйском и о графе Замойском.
В наши
дни он с подобающим ужасом распространяется в некоторых петербургских салонах о революционных и социалистических началах Муравьевских «деятелей» в Западном крае и вообще враждебно относится как к русской, так и к
польской «партии красных». Он, конечно, самый консервативный и самый «вернопреданный из наивернопреданнейших»
польских панов.
В самый
день этого счастливого, по мнению Бейгуша, решения он совершенно неожиданно получил небольшую записку от капитана Чарыковского, который приглашал его на нынешний вечер, отложив все текущие
дела и занятия, непременно явиться к назначенному часу, для весьма важных и экстренных совещаний, в Офицерскую улицу, в квартиру, занимаемую четырьмя слушателями академии генерального штаба, где обыкновенно собирался, под видом «литературных вечеров»,
польский «военный кружок Петербурга».
— Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит.
Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.
Это начало еще более способствовало Райнерову замешательству, но он оправился и с полною откровенностью рассказал революционному агенту, что под видом сочувствия
польскому делу им навязывают девушку в таком положении, в котором женщина не может скитаться по лесам и болотам, а имеет всякое право на человеческое снисхождение.
Не мнишь ли ты, что я тебя боюсь? // Что более поверят
польской деве, // Чем русскому царевичу? — Но знай, // Что ни король, ни папа, ни вельможи // Не думают о правде слов моих. // Димитрий я иль нет — что им за дело? // Но я предлог раздоров и войны. // Им это лишь и нужно, и тебя, // Мятежница! поверь, молчать заставят. // Прощай.
Неточные совпадения
Был, после начала возмущения,
день седьмый. Глуповцы торжествовали. Но несмотря на то что внутренние враги были побеждены и
польская интрига посрамлена, атаманам-молодцам было как-то не по себе, так как о новом градоначальнике все еще не было ни слуху ни духу. Они слонялись по городу, словно отравленные мухи, и не смели ни за какое
дело приняться, потому что не знали, как-то понравятся ихние недавние затеи новому начальнику.
— Тогда, это… действительно — другое
дело! — выговорил Харламов, не скрывая иронии. — Но, видите ли: мне точно известно, что в 905 году капитан Вельяминов был подпоручиком Псковского полка и командовал ротой его, которая расстреливала людей у Александровского сквера. Псковский полк имеет еще одну историческую заслугу пред отечеством: в 831 году он укрощал
польских повстанцев…
Они попались в одном и том же
деле с
польскими прокламациями и судились за попытку освободиться от конвоя, когда их вели на железную дорогу.
С
польской войны велели в царские
дни и на больших концертах петь народный гимн, составленный корпуса жандармов полковником Львовым.
Время, следовавшее за усмирением
польского восстания, быстро воспитывало. Нас уже не одно то мучило, что Николай вырос и оселся в строгости; мы начали с внутренним ужасом разглядывать, что и в Европе, и особенно во Франции, откуда ждали пароль политический и лозунг,
дела идут неладно; теории наши становились нам подозрительны.