Шум колес по каменистой дороге мешал мне слушать, что происходило в кустах. Когда мы поравнялись с тем местом, где раньше заметно было движение, «убивец» остановился.
«Ну, садись, говорит, поезжай. Не вернусь я назад: там страшнее… С тобой лучше поеду, потому что лицо у тебя доброе». Теперь это, братец, люди меня боятся, «убивцем» зовут, а тогда я все одно как младенец был, печати этой каиновой на мне еще не было.
Передо мной, точно живой, встал образ «убивца», с угрюмыми чертами, со страдальческою складкой между бровей, с затаенною думой в глазах. «Скликает воронья на мою головушку, проклятый!» — вспомнилось мне его тоскливое предчувствие. Сердце у меня сжалось. Теперь это воронье кружилось над его угасшими очами в темном логу, и прежде уже омрачившем его чистую жизнь своею зловещею тенью.
Поговаривают уж тут разные ребята: «„Убивца“, мол, хоть заговоренною пулей, а все же взять можно…» Кажется, упорство, с каким этот Константин производит по нем свои выстрелы, объясняется именно тем, что он запасся такими заговоренными пулями.
Тут в первый раз услышал он разговор про покойного Михалыча: «„Убивец“, мол, такой человек, его ничем не возьмешь, ни ножом, ни пулей, потому заколдован».
Умирать буду — вспомню! Неужто ты не понимаешь, что сам виноват, что извёл ты меня? Неужто я не как все женщины — не хочу детей! Многие ночи я, не спамши, господа бога молила сохранить дитя в утробе моей от тебя, убивца…
Потом Михею Зотычу сделалось страшно уже не за себя, а за других, за потемневший разум, за страшное зверство, которое дремлет в каждом человеке. Убитому лучше — раз потерпеть, а убивцы будут всю жизнь казниться и муку мученическую принимать. Хуже всякого зверя человек, когда господь лишит разума.
В этот же самый день, в стороне от сельского кладбища, без церковного погребения был опущен в могилу дощатый деревянный гроб с прахом самоубийцы убивца князя Александра Павловича — Якова.