Иду за ним… и слов у меня супротив его, душегуба, нету, и сил моих нету противиться. «Согреши, говорит, познаешь сладость покаяния…» Больше не помню. Подошли мы вплоть к кошевушке… Он стал обок. «Начинай, — говорит. — Сначала бабу-то по лбу!» Глянул я тут в кошевку… Господи боже! Барыня-то моя сидит, как голубка ушибленная, ребяток руками кроет, сама на меня большими глазами смотрит. Сердце у меня повернулось. Ребятки тоже проснулись, глядят, точно пташки. Понимают ли, нет ли…
Ну, отступилась, послушалась меня. Стала уезжать, подошла ко мне прощаться, обняла… «Бедный ты!..» Ребяток обнимать заставляет. «Что ты? — говорю. — Не скверни младенцев. Душегуб ведь я…» Опасался признаться, что детки и сами греха моего забоятся. Да нет, поднесла она маленьких, старшенький сам подошел. Как обвился мальчонко вокруг шеи моей ручками — не выдержал я, заревел. Слезы так и бегут. Добрая же душа у бабы этой!.. Может, за ее добрую душу и с меня господь греха моего не взыщет…
Ананий Яковлев. Нет, ты, старый человек, должен был бы сказать, и не то, что в ихней шайке быть, а остановить бы душегуба этого, да и другим тоже внушить, коли хоша маненько себя поумней и почестней других полагаешь.
Ну, и мир весь за меня стоял: всякому ведомо, что я в жизнь никого не обидел, исполнял свое крестьянство как следует, — стало быть, не разбойник и не душегуб был!