Неточные совпадения
— Какой? — равнодушно переспрашивали посторонние. — Он ничем не отличается
от других детей такого возраста.
Доктор, действительно, вернулся дня через два, захватив с собой офтальмоскоп. Он зажег свечку, приближал и удалял ее
от детского глаза, заглядывал в него и, наконец, сказал с смущенным видом...
Плечи
от постоянного упора костылей поднялись, туловище приняло квадратную форму.
А между тем при всяком взгляде на слепого мальчика сердце матери сжималось
от острой боли.
А торопливая весенняя капель
от нависших на крыше сосулек, прихваченных утренним морозом и теперь разогретых солнцем, стучала тысячью звонких ударов.
Временами пробегала
от ветра легкая рябь, сверкая на солнце.
Природа раскинулась кругом, точно великий храм, приготовленный к празднику. Но для слепого это была только необъятная тьма, которая необычно волновалась вокруг, шевелилась, рокотала и звенела, протягиваясь к нему, прикасаясь к его душе со всех сторон не изведанными еще, необычными впечатлениями,
от наплыва которых болезненно билось детское сердце.
Дядя Максим всегда недовольно хмурился в таких случаях, и, когда на глазах матери являлись слезы, а лицо ребенка бледнело
от сосредоточенных усилий, тогда Максим вмешивался в разговор, отстранял сестру и начинал свои рассказы, в которых, по возможности, прибегал только к пространственным и звуковым представлениям.
Над ним и вокруг него по-прежнему стоял глубокий, непроницаемый мрак; мрак этот навис над его мозгом тяжелою тучей, и хотя он залег над ним со дня рождения, хотя, по-видимому, мальчик должен был свыкнуться с своим несчастием, однако детская природа по какому-то инстинкту беспрестанно силилась освободиться
от темной завесы.
Его неуклюжий «струмент», казалось, надрывается
от усилий, чтобы поспеть своими тяжелыми басовыми нотами за легкими, певучими и прыгающими тонами Иохимовой скрипки, а сам старый Янкель, высоко подергивая плечами, вертел лысой головой в ермолке и весь подпрыгивал в такт шаловливой и бойкой мелодии.
Он повесил ее на колышке в конюшне и не обращал внимания на то, что
от сырости и его нерадения на любимом прежде инструменте то и дело одна за другой лопались струны.
Верхушка у нее была круглая,
от середины шли ровные, точно отполированные грани, по которым он выжег с помощью изогнутых кусочков железа разные хитрые узоры.
А деревья в саду шептались у нее над головой, ночь разгоралась огнями в синем небе и разливалась по земле синею тьмой, и, вместе с тем, в душу молодой женщины лилась горячая грусть
от Иохимовых песен. Она все больше смирялась и все больше училась постигать нехитрую тайну непосредственной и чистой, безыскусственной поэзии.
Но каждый раз чувство нерешимости и стыдливого страха удерживало ее
от этих попыток.
Ей вспоминалось лицо ее страдающего мальчика и пренебрежительный взгляд хохла, и щеки пылали в темноте
от стыда, а рука только пробегала в воздухе над клавиатурой с боязливою жадностью…
Он думал, что «милостивая пани» играет для собственного своего удовольствия и не обращает на них внимания. Но Анна Михайловна слышала в промежутках, как смолкла ее соперница-дудка, видела свою победу, и ее сердце билось
от радости.
Среди будничного и серого настоящего дня в его воображении встала вдруг эта картина, смутная, туманная, подернутая тою особенною грустью, которая веет
от исчезнувшей уже родной старины.
Когда же песня переходила к тому, что делается под горой, воображение слепого слушателя тотчас же удаляло его
от вершин в долину…
Она никогда не дичилась посторонних, не уклонялась
от знакомства с детьми и принимала участие в их играх.
Неизвестно, чем кончилась бы эта сцена, но в это время
от усадьбы послышался голос Иохима, звавшего мальчика к чаю. Он быстро сбежал с холмика.
Он повиновался. Теперь он сидел, как прежде, лицом к стороне заката, и когда девочка опять взглянула на это лицо, освещенное красноватыми лучами, оно опять показалось ей странным. В глазах мальчика еще стояли слезы, но глаза эти были по-прежнему неподвижны; черты лица то и дело передергивались
от нервных спазмов, но вместе с тем в них виднелось недетское, глубокое и тяжелое горе.
— Слепо-ой? — протянула она нараспев, и голос ее дрогнул, как будто это грустное слово, тихо произнесенное мальчиком, нанесло неизгладимый удар в ее маленькое женственное сердце. — Слепо-ой? — повторила она еще более дрогнувшим голосом, и, как будто ища защиты
от охватившего всю ее неодолимого чувства жалости, она вдруг обвила шею мальчика руками и прислонилась к нему лицом.
Действительно, рослая фигура хохла зарисовалась через минуту на холмистом гребне, отделявшем усадьбу
от берега, и его голос далеко раскатился в тишине вечера...
Когда же он откладывал дудку, она начинала передавать ему свои детски-живые впечатления
от окружающей природы; конечно, она не умела выражать их с достаточной полнотой подходящими словами, но зато в ее несложных рассказах, в их тоне он улавливал характерный колорит каждого описываемого явления.
Не ускользнули эти неожиданные проблески и
от внимания матери. Однажды утром Петрик прибежал к ней в необыкновенном волнении.
Сначала
от быстрых, последовательных, почти слившихся ударов по клавише дрожала самая высокая яркая нота верхнего регистра, затем она резко сменялась низким раскатом баса.
Оба, и мать и сын, так были поглощены своим занятием, что не заметили прихода Максима, пока он, в свою очередь, очнувшись
от удивления, не прервал сеанс вопросом...
«Глаза, — сказал кто-то, — зеркало души». Быть может, вернее было бы сравнить их с окнами, которыми вливаются в душу впечатления яркого, сверкающего цветного мира. Кто может сказать, какая часть нашего душевного склада зависит
от ощущений света?
В нем все больше и больше вырабатывалась склонность к уединению, и когда в часы, свободные
от занятий, он уходил один на свою одинокую прогулку, домашние старались не ходить в ту сторону, чтобы не нарушить его уединения.
Тут она не тревожила его никакими определенными и неразрешимыми вопросами; тут этот ветер вливался ему прямо в душу, а трава, казалось, шептала ему тихие слова сожаления, и, когда душа юноши, настроившись в лад с окружающею тихою гармонией, размягчалась
от теплой ласки природы, он чувствовал, как что-то подымается в груди, прибывая и разливаясь по всему его существу.
Максим поседел еще больше. У Попельских не было других детей, и потому слепой первенец по-прежнему остался центром, около которого группировалась вся жизнь усадьбы. Для него усадьба замкнулась в своем тесном кругу, довольствуясь своею собственною тихою жизнью, к которой примыкала не менее тихая жизнь поссесорской «хатки». Таким образом Петр, ставший уже юношей, вырос, как тепличный цветок, огражденный
от резких сторонних влияний далекой жизни.
Для первого случая он пригласил к себе старого товарища, который жил верстах в 70-ти
от усадьбы Попельских.
От этого, пожалуй, не прочь были и старики, но все же они никогда не могли договориться с молодежью до какого-либо соглашения.
Между тем молодые люди с нетерпением ждали этого ответа. Студент приподнялся на локте и повернул к девушке лицо, оживленное любопытством. Ее сосед уставился на нее спокойным, пытливым взглядом. Слепой переменил свою непринужденную позу, выпрямился и потом вытянул голову, отвернувшись лицом
от остальных собеседников.
Всякому, кто посмотрел бы на него в ту минуту, когда он сидел поодаль
от описанной группы, бледный, взволнованный и красивый, сразу бросилось бы в глаза это своеобразное лицо, на котором так резко отражалось всякое душевное движение.
От женщин не ускользнули эти тревожные признаки.
Теперь он быстро ходил по дорожке с переполненным горечью сердцем, с искаженным
от внутренней боли лицом.
Она поняла его резкое движение и его молчание и на минуту опустила голову.
От усадьбы слышалась песня...
Голубые глаза девушки широко открылись
от испуга, и в них сверкнула слеза.
Эвелина сидела в тени
от абажура, и только ее глаза, большие и потемневшие, выделялись в полумраке.
Казалось, вот-вот несколькими ударами все это сольется в стройный поток могучей и прекрасной гармонии, и в такие минуты слушатели замирали
от ожидания.
Когда последние ноты дрогнули смутным недовольством и жалобой, Анна Михайловна, взглянув в лицо сына, увидала на нем выражение, которое показалось ей знакомым: в ее памяти встал солнечный день давней весны, когда ее ребенок лежал на берегу реки, подавленный слишком яркими впечатлениями
от возбуждающей весенней природы.
Имение Ставруково лежало верстах в семидесяти
от Попельских, но местность на этом расстоянии сильно менялась: последние отроги Карпат, еще видные на Волыни и в Прибужье, исчезли, и местность переходила в степную Украину.
Верстах в десяти
от имения находился старый N-ский монастырь, очень известный в том крае.
Теперь старые башни осыпались, стены кое-где заменились простым частоколом, защищавшим лишь монастырские огороды
от нашествия предприимчивой мужицкой скотины, а в глубине широких рвов росло просо.
Через минуту подъехала коляска, все вышли и, переступив через перелаз в плетне, пошли в леваду. Здесь в углу, заросшая травой и бурьяном, лежала широкая, почти вросшая в землю, каменная плита. Зеленые листья репейника с пламенно-розовыми головками цветов, широкий лопух, высокий куколь на тонких стеблях выделялись из травы и тихо качались
от ветра, и Петру был слышен их смутный шепот над заросшею могилой.
Позвольте, я, кажется, помню ее на память: «А с ним славетный поэта козацкий Юрко, нигды не оставлявший Караго и
от щирого сердца оным любимый.
— Да, в самом деле, но надписи съедены мхами… Посмотрите, вот вверху булава и бунчук. А дальше все зелено
от лишаев.
Несколько секунд стояло глубокое молчание, нарушаемое только шорохом листьев. Оно было прервано протяжным благоговейным вздохом. Это Остап, хозяин левады и собственник по праву давности последнего жилища старого атамана, подошел к господам и с великим удивлением смотрел, как молодой человек с неподвижными глазами, устремленными кверху, разбирал ощупью слова, скрытые
от зрячих сотнями годов, дождями и непогодами.
Обыкновенно бандуристы были старцы нищие, ходившие
от села к селу с сумой и песней…