Неточные совпадения
Это была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал в сотрудники скромного чиновника, в котором признавал нового человека для нового
дела…
Ее
это огорчило, даже обидело. На следующий
день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…
В
этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об
этом, то мне становится ясна основная разница в настроении честных людей того поколения с настроением наших
дней.
Если за
это придется пострадать, он пострадает, но в
деле номер такой-то всякая строка, внесенная его рукой, будет чиста от неправды.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло, и вскоре мы «закалились» до такой степени, что в одних рубашках и босые спасались по утрам с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (
дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
А так как при
этом мы весь
день проводили, невзирая ни на какую погоду, на воздухе, почти без всякого надзора, то вскоре даже мнительность отца уступила перед нашим неизменно цветущим видом и неуязвимостью…
Все
это я узнал по позднейшим рассказам, а самого Коляновского помню вполне ясно только уже в последние
дни его жизни. Однажды он почувствовал себя плохо, прибег к обычному средству, но оно не помогло. Тогда он сказал жене...
И действительно, я его не укараулил: через два — три
дня после
этого старый Коляновский лежал, важный и торжественный, на катафалке.
А Коляновский оделся, чтобы идти в костел, но вместо
этого лежит целый
день на столе.
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству.
Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству
днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
В
этот промежуток
дня наш двор замирал. Конюхи от нечего делать ложились спать, а мы с братом слонялись по двору и саду, смотрели с заборов в переулок или на длинную перспективу шоссе, узнавали и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного двора и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением и скукой…
Однажды он был у нас почти весь
день, и нам было особенно весело. Мы лазали по заборам и крышам, кидались камнями, забирались в чужие сады и ломали деревья. Он изорвал свою курточку на дикой груше, и вообще мы напроказили столько, что еще
дня два после
этого все боялись последствий.
Весь
день у нас только и было разговоров об
этой смерти.
— Да, жук… большой, темный… Отлетел от окна и полетел… по направлению, где корпус. А месяц! Все видно, как
днем. Я смотрел вслед и некоторое время слышал… ж — ж-ж… будто стонет. И в
это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.
Старуха сама оживала при
этих рассказах. Весь
день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час, в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом
деле слышался из-за глухо запертой двери…
Ночь, конечно, опять была ясная, как
день, а на мельницах и в бучилах, как
это всем известно, водится нечистая сила…
Объяснение отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если
это верно, то ведь
дело устраивается просто: стоит только с верой, с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не таких жалких какие брат состряпал из бумаги и дранок. А настоящих с перьями, какие бывают у птиц и ангелов. И я полечу!
И я понимал, что если
это может случиться, то, конечно, не среди суетливого
дня и даже не в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение с неба крыльев привлечет праздное внимание.
Не помню, какие выводы я сделал на следующий
день из
этой неудачи.
Закончилось
это большим скандалом: в один прекрасный
день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При
этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
В
этот самый
день или вообще в ближайшее время после происшествия мы с матерью и с теткой шли по улице в праздничный
день, и к нам подошел пан Уляницкий.
Чем
это объяснить, — я не знаю, — вероятно, боязнью режущих орудий: но раз принявшись за бритву, Уляницкий уже не мог прервать трудного
дела до конца.
Это продолжалось еще несколько
дней, пока мать не заметила наших многозначительных перешептываний.
Всякое неприятное чувство к незнакомому мальчишке в нас мгновенно испарилось, сменившись острой жалостью. Мы рассказали об
этом происшествии матери и отцу, думая, что и на
этот раз опять последует вмешательство, как и в
деле Мамерта. Но отец объяснил нам, что мальчик — казачок принадлежит незнакомым людям, приехавшим погостить к нашим соседям, и что тут ничего сделать невозможно…
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как
днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые
этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и
дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
Нам очень нравилось
это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам
это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но
это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а за ней и другие объяснили
дело еще проще: солдат и сам знался с нечистой силой; он по — приятельски столковался с «марой», и нечистый ушел в другое место.
Иной раз и хотелось уйти, но из-за горизонта в узком просвете шоссе, у кладбища, то и
дело появлялись какие-то пятнышки, скатывались, росли, оказывались самыми прозаическими предметами, но на смену выкатывались другие, и опять казалось: а вдруг
это и есть то, чего все ждут.
Я не помню, чтобы когда-нибудь впоследствии мне доводилось слышать такой сильный звон телеграфа, как в
эти первые
дни.
В
эти первые
дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что
это наш царь будет разговаривать о
делах с иностранными царями.
В один прекрасный
день этот говор, наконец, был переведен на обыкновенную речь.
За
этой повестью я просиживал целые
дни, а иной раз и вечера, разбирая при сальной свече (стеариновые тогда считались роскошью) страницу за страницей.
Несколько
дней, которые у нас провел
этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Дело это сразу пошло не настоящей дорогой. Мне казалось, что
этот рослый человек питает неодолимое презрение к очень маленьким мальчикам, а я и еще один товарищ, Сурин, были самые малые ростом во всем пансионе. И оба не могли почему-то воспринять от Пашковского ни одного «правила» и особенно ни одной «поверки»…
— Не бойся…
Это не в самом
деле…
Это они только представляют.
По городу грянула весть, что крест посадили в кутузку. У полиции весь
день собирались толпы народа. В костеле женщины составили совет, не допустили туда полицмейстера, и после полудня женская толпа, все в глубоком трауре, двинулась к губернатору. Небольшой одноэтажный губернаторский дом на Киевской улице оказался в осаде. Отец, проезжая мимо, видел
эту толпу и седого старого полицмейстера, стоявшего на ступенях крыльца и уговаривавшего дам разойтись.
С
этих пор патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком. В городе с барабанным боем было объявлено военное положение. В один
день наш переулок был занят отрядом солдат. Ходили из дома в дом и отбирали оружие. Не обошли и нашу квартиру: у отца над кроватью, на ковре, висел старый турецкий пистолет и кривая сабля. Их тоже отобрали…
Это был первый обыск, при котором я присутствовал. Процедура показалась мне тяжелой и страшной.
— Я бы
этого Стасика высек и запер на ключ, — сердито говорил отец на другой
день.
И с ним как будто раскрылось что-то среди
этого ясного
дня, как раскрывается облако от зарницы…
Итак, кто же я на самом
деле?..
Этот головоломный, пожалуй, даже неразрешимый вопрос стал центром маленькой драмы в моей неокрепшей душе…
— Так… — ответил он, — тебе до
этого не может быть
дела… Ты — москаль.
Счастливая особенность детства — непосредственность впечатлений и поток яркой жизни, уносящий все вперед и вперед, — не позволили и мне остановиться долго на
этих национальных рефлексиях…
Дни бежали своей чередой, украинский прозелитизм не удался; я перестрадал маленькую драму разорванной детской дружбы, и вопрос о моей «национальности» остался пока в том же неопределенном положении…
Это была еще одна форма «постепенного» компромисса: родителям предлагали: выпороть или уволить. Относительно Ольшанского, Крыштановича и некоторых других была получена carte blanche, и
дело шло как по маслу, без дальнейших формальностей.
Я сказал матери, что после церкви пойду к товарищу на весь
день; мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли. Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в
этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят на хорах собора, считая ектений и с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые улицы имели в
эти часы особенный вид.
Эти «заставы», теперь, кажется, исчезнувшие повсеместно, составляли в то время характерную особенность шоссейных дорог, а характерную особенность самих застав составляли шоссейные инвалиды николаевской службы, доживавшие здесь свои более или менее злополучные
дни… Характерными чертами инвалидов являлись: вечно — дремотное состояние и ленивая неповоротливость движений, отмеченная еще Пушкиным в известном стихотворении, в котором поэт гадает о том, какой конец пошлет ему судьба...
Он встретил нас в самый
день приезда и, сняв меня, как перышко, с козел, галантно помог матери выйти из коляски. При
этом на меня пахнуло от
этого огромного человека запахом перегара, и мать, которая уже знала его раньше, укоризненно покачала головой. Незнакомец стыдливо окосил глаза, и при
этом я невольно заметил, что горбатый сизый нос его свернут совершенно «набекрень», а глаза как-то уныло тусклы…
Связки
дел на полках
этого учреждения приятно разнообразились принадлежностями незатейливого костюма, бутылями из-под водки и «вещественными доказательствами».
Хотя на всех
этих предметах болтались ярлыки с номерами и сургучными печатями, но пан Крыжановский обращался с ними довольно свободно: самовар сторож ставил для архивариуса, когда у него являлось желание напиться чаю (что, впрочем, случалось не ежедневно), а с двустволками пан Крыжановский нередко отправлялся на охоту, надевая при
этом болотные сапоги и соединяя, таким образом, для одного употребления вещественные доказательства из различных
дел.
После
этого пан Крыжановский исчез, не являлся на службу, и об его существовании мы узнавали только из ежедневных донесений отцовского лакея Захара. Сведения были малоутешительные. В один
день Крыжановский смешал на биллиарде шары у игравшей компании, после чего «вышел большой шум». На другой
день он подрался с будочником. На третий — ворвался в компанию чиновников и нанес пощечину столоначальнику Венцелю.
Когда пан Ляцковский, кислый, не выспавшийся и похмельный, протирал глаза и поднимался со своего служебного ложа, то на обертке «
дела», которое служило ему на
эту ночь изголовьем, оставалось всегда явственное жирное пятно от помады.
Считая в году по двести пятьдесят
дней, проведенных в классах или церкви, и по четыре — пять учебных часов ежедневно —
это составит около восьми тысяч часов, в течение которых вместе со мною сотни молодых голов и юных душ находились в непосредственной власти десятков педагогов.