Все пространство от порога до стола нужно было
пройти под его тяжелым, гипнотизирующим взглядом, который как будто обволакивал жертву чем-то подавляющим, густым и тягучим.
Неточные совпадения
Я опять
ходил по двору и молился, назначая новые места, в самых затененных уголках:
под тополем, у садовой калитки, около колодца… Я
проходил во все эти углы без малейшего страха, хотя там было темно и пусто.
Недели через две или три
прошли слухи о стычках
под Киевом.
Летом мы, точно пираты, плавали по ним в лодках, стараясь быстро пересечь открытые места, нырнуть в камыши, притаиться
под мостами, по которым грузной походкой
проходил инспектор или ковылял Дитяткевич…
В церковь я
ходил охотно, только попросил позволения посещать не собор, где ученики стоят рядами
под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем где бы то ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая, как плавная река. И я не замечал времени…
Мужики угрюмо молчали и осматривали внимательно признаки взлома. Вдруг один из них разыскал следы
под окном. Следы были сапожные, и правый давал ясный отпечаток сильно сбитого каблука… Мужики
ходят в «постолах». Сапоги — обувь панская. И они недвусмысленно косились на правый каблук гордого пана… В этой щекотливой стадии расследования пан Лохманович незаметно стушевался…
Под утро мне приснился какой-то сои, в котором играл роль Бродский. Мы с ним
ходили где-то по чудесным местам, с холмами и перелесками, засыпанными белым инеем, и видели зайцев, прыгавших в пушистом снегу, как это раз было в действительности. Бродский был очень весел и радостен и говорил, что он вовсе не уезжает и никогда не уедет.
Вечер
прошел, как обыкновенно
проходили такие вечера. В нашей тесной гостиной стояло старое пианино из тех, которые Тургенев называл «кислыми». Это было дешевое сооружение, издававшее дребезжащие звуки,
под которые, однако, мы с большим оживлением отплясывали польку, вальс, «галопад» и кадрили. Потом, конечно, играли в прятки, в соседи, в птичку. Брались за руки и вертелись кругом с более или менее глупыми песнями, вроде...
«И с чего взял я, — думал он,
сходя под ворота, — с чего взял я, что ее непременно в эту минуту не будет дома? Почему, почему, почему я так наверно это решил?» Он был раздавлен, даже как-то унижен. Ему хотелось смеяться над собою со злости… Тупая, зверская злоба закипела в нем.
Несколько борзых собак — одни тяжело дышали, лежа на солнце, другие в тени
ходили под коляской и бричкой и вылизывали сало около осей.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним,
ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Несчастные куры, как теперь помню, две крапчатые и одна белая с хохлом, преспокойно продолжали
ходить под яблонями, изредка выражая свои чувства продолжительным крехтаньем, как вдруг Юшка, без шапки, с палкой в руке, и трое других совершеннолетних дворовых, все вместе дружно ринулись на них.
Неточные совпадения
Ее сомнения смущают: // «Пойду ль вперед, пойду ль назад?.. // Его здесь нет. Меня не знают… // Взгляну на дом, на этот сад». // И вот с холма Татьяна
сходит, // Едва дыша; кругом обводит // Недоуменья полный взор… // И входит на пустынный двор. // К ней, лая, кинулись собаки. // На крик испуганный ея // Ребят дворовая семья // Сбежалась шумно. Не без драки // Мальчишки разогнали псов, // Взяв барышню
под свой покров.
Иль помириться их заставить, // Дабы позавтракать втроем, // И после тайно обесславить // Веселой шуткою, враньем. // Sel alia tempora! Удалость // (Как сон любви, другая шалость) //
Проходит с юностью живой. // Как я сказал, Зарецкий мой, //
Под сень черемух и акаций // От бурь укрывшись наконец, // Живет, как истинный мудрец, // Капусту садит, как Гораций, // Разводит уток и гусей // И учит азбуке детей.
В глуши что делать в эту пору? // Гулять? Деревня той порой // Невольно докучает взору // Однообразной наготой. // Скакать верхом в степи суровой? // Но конь, притупленной подковой // Неверный зацепляя лед, // Того и жди, что упадет. // Сиди
под кровлею пустынной, // Читай: вот Прадт, вот Walter Scott. // Не хочешь? — поверяй расход, // Сердись иль пей, и вечер длинный // Кой-как
пройдет, а завтра то ж, // И славно зиму проведешь.
На ветви сосны преклоненной, // Бывало, ранний ветерок // Над этой урною смиренной // Качал таинственный венок. // Бывало, в поздние досуги // Сюда
ходили две подруги, // И на могиле при луне, // Обнявшись, плакали оне. // Но ныне… памятник унылый // Забыт. К нему привычный след // Заглох. Венка на ветви нет; // Один
под ним, седой и хилый, // Пастух по-прежнему поет // И обувь бедную плетет.
Но муж любил ее сердечно, // В ее затеи не входил, // Во всем ей веровал беспечно, // А сам в халате ел и пил; // Покойно жизнь его катилась; //
Под вечер иногда сходилась // Соседей добрая семья, // Нецеремонные друзья, // И потужить, и позлословить, // И посмеяться кой о чем. //
Проходит время; между тем // Прикажут Ольге чай готовить, // Там ужин, там и спать пора, // И гости едут со двора.