Неточные совпадения
Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между
тем как отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он
идет в огонь.
Он не обедал в этот день и не лег по обыкновению спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать
послала меня в кабинет посмотреть, не заснул ли он, и, если не спит, позвать к чаю, —
то я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
Но по мере
того как нога у нее заживала и сама она, раскормленная и сытая, становилась благополучнее, ее благодарность исчезала. Прежде она
шла на всякий мой зов, появляясь нивесть из каких углов и закоулков, теперь случалось, что она ускользала от меня, явно «прикидываясь», что не слышит.
Иохим полюбил эту девушку, и она полюбила его, но когда моя мать по просьбе Иохима
пошла к Коляновской просить отдать ему Марью,
то властная барыня очень рассердилась, чуть ли не заплакала сама, так как и она и ее две дочери «очень любили Марью», взяли ее из деревни, осыпали всякими благодеяниями и теперь считали, что она неблагодарная…
Поп оказался жадный и хитрый. Он убил и ободрал молодого бычка, надел на себя его шкуру с рогами, причем попадья кое — где зашила его нитками,
пошел в полночь к хате мужика и постучал рогом в оконце. Мужик выглянул и обомлел. На другую ночь случилось
то же, только на этот раз чорт высказал категорическое требование: «Вiдай мoï грошi»…
На кухне вместо сказок о привидениях по вечерам повторяются рассказы о «золотых грамотах», о
том, что мужики не хотят больше быть панскими, что Кармелюк вернулся из Сибири, вырежет всех панов по селам и
пойдет с мужиками на город.
Зато во всех остальных отношениях всякое шпионство и взаимные жалобы совершенно не терпелись. В
тех случаях, когда какой-нибудь новичок приходил с жалобой или доносом, Рыхлинский немедленно вызывал виновного и производил строгое расследование. Если донос оказывался верным, — следовало наказание:
шла в ход
та же линейка или виновный ставился на колени. Но при наказании непременно должен был присутствовать и доносчик. Иной раз Рыхлинский спрашивал его...
Впереди и позади
шли монахини — надзирательницы, а одна старуха, кажется игуменья, сидела на скамье, вязала чулок или перебирала четки,
то и дело поглядывая на гуляющих, точно старая наседка на стаю своих цыплят.
Между
тем солнце склонялось. Бедный француз, соскучившись напрасным ожиданием в своих зарослях и видя, что никто не
идет ему на выручку, решился вдруг на отчаянное предприятие и, выскочив из своего убежища, опять ринулся напролом к реке… Мы подымались как раз на гору на разведки, когда среди истерических женских воплей и общего смятения француз промелькнул мимо нас, как буря, и, не разбирая тропинок, помчался через рощу вниз.
И вдруг сзади меня, немного вправо, раздался резкий, пронзительный свист, от которого я инстинктивно присел к земле. Впереди и влево раздался ответный свист, и я сразу сообразил, что это два человека
идут навстречу друг другу приблизительно к
тому месту, где должен был проходить и я. В темноте уже как будто мелькала неясная фигура и слышались тяжелые шаги. Я быстро наклонился к земле и заполз в овражек…
Было у нас несколько чистых великороссов, в
том числе два брата Сухановы, из которых старший
шел всегда первым…
Это сообщение меня поразило. Итак — я лишился друга только потому, что он поляк, а я — русский, и что мне было жаль Афанасия и русских солдат, когда я думал, что их могут убить. Подозрение, будто я радуюсь
тому, что теперь гибнут поляки, что Феликс Рыхлинский ранен, что Стасик сидит в тюрьме и
пойдет в Сибирь, — меня глубоко оскорбило… Я ожесточился и чуть не заплакал…
В обществе и литературе
шли рассуждения о
том, «пороть ли розгами ребенка, учить ли грамоте народ».
Шел я далеко не таким победителем, как когда-то в пансион Рыхлинского. После вступительного экзамена я заболел лихорадкой и пропустил почти всю первую четверть. Жизнь этого огромного «казенного» учреждения
шла без меня на всех парах, и я чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже в чем-то виновным. Виновным в
том, что болел, что ничего не знаю, что я, наконец, так мал и не похож на гимназиста… И
иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
Крыштанович уверенным шагом повел меня мимо прежней нашей квартиры. Мы прошли мимо старой «фигуры» на шоссе и
пошли прямо. В какой-то маленькой лавочке Крыштанович купил две булки и кусок колбасы. Уверенность, с какой он делал эту покупку и расплачивался за нее серебряными деньгами, тоже импонировала мне: у меня только раз в жизни было пятнадцать копеек, и когда я
шел с ними по улице,
то мне казалось, что все знают об этой огромной сумме и кто-нибудь непременно затевает меня ограбить…
Эти «заставы», теперь, кажется, исчезнувшие повсеместно, составляли в
то время характерную особенность шоссейных дорог, а характерную особенность самих застав составляли шоссейные инвалиды николаевской службы, доживавшие здесь свои более или менее злополучные дни… Характерными чертами инвалидов являлись: вечно — дремотное состояние и ленивая неповоротливость движений, отмеченная еще Пушкиным в известном стихотворении, в котором поэт гадает о
том, какой конец
пошлет ему судьба...
Конечно, у Лотоцкого были, по — видимому, некоторые прирожденные странности, которые
шли навстречу влиянию отупляющей рутины. На других это сказывалось не так полно и не так ярко, но все же, когда теперь в моей памяти встает бесконечная вереница часов, проведенных в стенах гимназии,
то мне кажется, что напряженная тишина этих часов
то и дело оглашается маниаческими выкрикиваниями желто — красного попугая…
Азинус
идет к
той же стенке, плечом подвигает Погоновского дальше и вытягивается на его месте.
На следующий вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как
та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам
идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
И теперь, вместо
того чтобы пройти прямо домой, мы незаметно
пошли в пустынную улицу, обставленную тополями, и вышли в поле.
Так он вошел в дом, где остановился генерал — губернатор. Минуты через три он вышел оттуда в сопровождении помощника исправника, который почтительно забегал перед ним сбоку, держа в руке свою фуражку, и оба
пошли к каталажке. Помощник исправника открыл дверь, и директор вошел к ученику. Вслед за
тем прибежал гимназический врач в сопровождении Дитяткевича, и другой надзиратель провел заплаканную и испуганную сестру Савицкого…
— Да… Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus… Прежних уже нет. Все
пошло прахом. Потому что, видишь ли… было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери… За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля… А у
тех опять
пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
— Гей, гей!.. Скажу тебе, хлопче, правду: были люди — во времена «Речи Посполитой»… Когда, например, гусарский регимент
шел в атаку,
то, понимаешь, — как буря: потому что за плечами имели крылья… Кони летят, а в крыльях ветер, говорю тебе, как ураган в сосновом бору… Иисус, Мария, святой Иосиф…
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о
том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник
шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
За его гробом
шло очень много народа, в
том числе много бедноты, мещан и евреев.
Дело
пошло. Некоторые откупались за несколько дней, и мы подумывали уже о
том, чтобы завести записи и бухгалтерию, как наши финансовые операции были замечены надзирателем Дитяткевичем…
Так рассказывали эту историю обыватели. Факт состоял в
том, что губернатор после корреспонденции ушел, а обличитель остался жив, и теперь, приехав на время к отцу, наслаждался в родном городе своей
славой…
Я не
пошел с ними. Мое самолюбие было оскорблено: меня третировали, как мальчика. Кроме
того, я был взволнован и задет самой сущностью спора и теперь, расхаживая вокруг клумбы, на которой чуть светились цветы ранней осени, вспоминал аргументы отца и придумывал новые.
Так
шло дело до конца каникул. Капитан оставался верным союзником «материалистов», и порой его кощунственные шутки заходили довольно далеко. Однако, по мере
того как вечера становились дольше и темнее, его задор несколько остывал.
Мы вернулись в Ровно; в гимназии давно
шли уроки, но гимназическая жизнь отступила для меня на второй план. На первом было два мотива. Я был влюблен и отстаивал свою веру. Ложась спать, в
те промежуточные часы перед сном, которые прежде я отдавал буйному полету фантазии в страны рыцарей и казачества, теперь я вспоминал милые черты или продолжал гарнолужские споры, подыскивая аргументы в пользу бессмертия души. Иисус Навит и формальная сторона религии незаметно теряли для меня прежнее значение…
По ней тихо проплывали какие-то белые птицы — не
то гуси, не
то молодые лебеди, — обмениваясь осторожным, невнятным клекотанием, и мои мысли
шли, как эти темные струи с белыми птицами…
Гимназисты
шли больше к нему, и в
то время как около аналоя протоиерея бывало почти пусто, к Барановичу теснились и дожидались очереди…
Возникал тяжелый вопрос: в священнике для нас уже не было святыни, и обратить вынужденную исповедь в простую формальность вроде ответа на уроке не казалось трудным. Но как же быть с причастием? К этому обряду мы относились хотя и не без сомнений, но с уважением, и нам было больно осквернить его ложью. Между
тем не подойти с другими — значило обратить внимание инспектора и надзирателей. Мы решили, однако,
пойти на серьезный риск. Это была своеобразная дань недавней святыне…
Однажды, когда все в квартире улеглись и темнота комнаты наполнилась тихим дыханием сна, я долго не спал и ворочался на своей постели. Я думал о
том, куда
идти по окончании гимназии. Университет был закрыт, у матери средств не было, чтобы мне готовиться еще год на аттестат зрелости…
— Если, вдобавок, я завтра срежусь, — прибавил он мрачно, отдавая мне запечатанный конверт, —
то вы…
пошлите это письмо…
Мы
пошли на
то самое место, где Дитяткевич устраивал свои засады на учеников. Была своя новая прелесть и в этом обстоятельстве.
Перевели меня без экзамена, я был свободен и переполнен радостью этой свободы, которая оттенялась еще
тем, что в гимназии экзамены
шли своим порядком и общие каникулы еще не начинались.
— Н — нет, — ответил я. Мне самому так хотелось найти свою незнакомку, что я бы с удовольствием
пошел на некоторые уступки… Но… я бы не мог объяснить, что именно тут другое: другое было ощущение, которым был обвеян мой сон. Здесь его не было, и в душе подымался укор против всякого компромисса. — Не
то! — сказал я со вздохом.
Начиналось
то, чего я боялся: образ девочки в сером постепенно бледнел. Мне было как-то жгуче жаль его, порой это было похоже на угрызения совести, как будто я забываю живого друга, чего-то от меня ожидающего. Но дни
шли за днями, — образ все больше расплывался в новых впечатлениях, удалялся, исчезал…