Неточные совпадения
Особенно из этой коллекции консисторских чиновников запомнился мне секретарь, человек низенького роста, в долгополом мундире, фалды которого чуть не волочились по
полу,
с нечистым лицом, производившим впечатление красной пропускной бумаги
с чернильными кляксами.
В этой комнате стояла широкая бадья
с холодной водой, и отец, предварительно проделав всю процедуру над собой, заставил нас по очереди входить в бадью и, черпая жестяной кружкой ледяную воду, стал
поливать нас
с головы до ног.
Было похоже, как будто он не может одолеть это первое слово, чтобы продолжать молитву. Заметив, что я смотрю на него
с невольным удивлением, он отвернулся
с выражением легкой досады и,
с трудом опустившись на колени, молился некоторое время, почти лежа на
полу. Когда он опять поднялся, лицо его уже было, спокойно, губы ровно шептали слова, а влажные глаза светились и точно вглядывались во что-то в озаренном сумраке под куполом.
Полеты во сне повторялись, причем каждый раз мне вспоминались прежние
полеты, и я говорил себе
с наслаждением: тогда это было только во сне… А ведь вот теперь летаю же я и наяву… Ощущения были живы, ярки, многосторонни, как сама действительность…
Наибольший успех
полета обозначался достижением мельницы,
с ее яркими брызгами и шумом колес… Но если даже я летал только над двором или под потолком какого-то огромного зала, наполненного людьми, и тогда проснуться — значило испытать настоящее острое ощущение горя… Опять только сон!.. Опять я тяжелый и несчастный…
В один прекрасный день он нашел не совсем удобным для своей жениховской репутации, что у него нет прислуги, вследствие чего он должен сам подметать комнату и ежедневно путешествовать
с таинственным предметом под
полой халата.
Последний сидел в своей комнате, не показываясь на крики сердитой бабы, а на следующее утро опять появился на подоконнике
с таинственным предметом под
полой. Нам он объяснил во время одевания, что Петрик — скверный, скверный, скверный мальчишка. И мать у него подлая баба… И что она дура, а он, Уляницкий, «достанет себе другого мальчика, еще лучше». Он сердился, повторял слова, и его козлиная бородка вздрагивала очень выразительно.
По внезапному вдохновению, наша маленькая сестренка схватила резеду и кинула ее вместе
с горшком на
пол.
Это было какое-то детское бешенство: летели на
пол стулья, платья
с вешалок, щетки и щеточки.
В одно утро пан Уляницкий опять появился на подоконнике
с таинственным предметом под
полой халата, а затем, подойдя к нашему крыльцу и как-то особенно всматриваясь в наши лица, он стал уверять, что в сущности он очень, очень любит и нас, и своего милого Мамерика, которому даже хочет сшить новую синюю куртку
с медными пуговицами, и просит, чтобы мы обрадовали его этим известием, если где-нибудь случайно встретим.
История эта состояла в следующем: мужик пахал
поле и выпахал железный казанок (котел)
с червонцами. Он тихонько принес деньги домой и зарыл в саду, не говоря никому ни слова. Но потом не утерпел и доверил тайну своей бабе, взяв
с нее клятву, что она никому не расскажет. Баба, конечно, забожилась всеми внутренностями, но вынести тяжесть неразделенной тайны была не в силах. Поэтому она отправилась к попу и, когда тот разрешил ее от клятвы, выболтала все на духу.
Поп радостно прибежал к своей попадье и, наклонив рога, сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось, что он точно прирос к рогам и не поддавался. «Ну, так разрежь шов и сними
с кожей». Но и тут, как только попадья стала ножницами резать шов, —
пол закричал не своим голосом, что она режет ему жилы. Оказалось, что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам, а бычья кожа — к попу…
Старший брат в виде короля восседал на высоком стуле, задрапированный пестрым одеялом, или лежал на одре смерти; сестренку, которая во всем этом решительно ничего не понимала, мы сажали у его ног, в виде злодейки Урсулы, а сами, потрясая деревянными саблями, кидали их
с презрением на
пол или кричали дикими голосами...
Еще в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил
с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо всей силы швырнул на
пол.
С сверкающими глазами,
с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
На каком-то огромном
полу лежала бесконечная географическая карта
с раскрашенными площадками,
с извилистыми чертами рек,
с черными кружками городов.
Если ученик ошибался, Кранц тотчас же принимался передразнивать его, долго кривляясь и коверкая слова на все лады. Предлоги он спрашивал жестами: ткнет пальцем вниз и вытянет губы хоботом, — надо отвечать: unten; подымет палец кверху и сделает гримасу, как будто его глаза
с желтыми белками следят за
полетом птицы, — oben. Быстро подбежит к стене и шлепнет по ней ладонью, — an…
Мундир был военного образца
с белыми эполетами,
с короткой талией и короткими
полами, так что капитан напоминал в нем долговязого гимназиста, выросшего из прошлогоднего мундира.
На этих произведениях Банькевича я впервые знакомился
с особенностями ябеднического стиля, но, конечно, мое изложение дает лишь отдаленное понятие об его красотах. Особенно поражало обилие патетических мест. Старый ябедник, очевидно, не мог серьезно рассчитывать на судейскую чувствительность; это была бескорыстная дань эстетике, своего рода
полет чистого творчества.
«Слыхано и видано, — прибавлял капитан язвительно, — что сироты ходят
с торбами, вымаливая куски хлеба у доброхотных дателей, но чтобы сироты приезжали на чужое
поле не
с убогою горбиною, а
с подводами, конно и людно, тому непохвальный пример являет собою лишь оный Антон Фортунатов Банькевич, что в благоустроенном государстве терпимо быть не может».
Матери опять не хотят нас пускать ночевать в саду. Бог знает, что у них на уме… Но те, что приходят «на двор»
с просьбами, кланяются, целуют руки… А те, что работают у себя на
полях, — кажутся такими умелыми и серьезными, но замкнутыми и недоступными…
Тихо шептались листья орешника и ольхи, ветер обвевал лицо,
с почтового двора доносилось потренькивание подвязываемого к дышлу колокольчика, — и мне казалось, что все эти сдержанные шумы, говор леса,
поля и почтового двора говорят по — своему об одном: о конце жизни, о торжественном значении смерти…
Молодежь радостно встретила нового союзника. Артиллерист прибавил, что ядро, остановленное в своем
полете, развивает огромную теплоту. При остановке земли даже алмазы мгновенно обратились бы в пары… Мир
с треском распылился бы в междупланетном пространстве… И все из-за слова одного человека в незаметном уголке мира…
«Мы сидели тогда по углам, понурив унылые головы, со скверным выражением на озлобленных лицах…» «Развив наши мозги на деньги народа, вскормленные хлебом, забранным
с его
поля, — станем ли мы в ряды его гонителей?..» В прокламации развивалась мысль, что интересы учащейся молодежи и народа одни.
Это была свадьба, совершаемая
с соблюдением всех старинных обычаев. Венчали перед синагогой на площади, в сумерки. Над женихом и невестой держали богатый балдахин… Читали молитвы, пили вино, и жених, бросив на
пол рюмку, топтал ее ногой…
Дверь в кабинет отворена… не более, чем на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь
с замирающим сердцем подходит к щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие предметы. Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный
пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и… вошла.