Неточные совпадения
Под конец его хватало уже лишь на то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и в более сознательные
годы у нас уже не было
с отцом никакой внутренней близости…
Когда через несколько
лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях
с горцами, был прощен и вернулся на родину, то шляхтич пригласил соседей, при них сдал, как простой управляющий, самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные за время управления.
Жизнь нашего двора шла тихо, раз заведенным порядком. Мой старший брат был на два
с половиной
года старше меня,
с младшим мы были погодки. От этого у нас
с младшим братом установилась, естественно, большая близость. Вставали мы очень рано, когда оба дома еще крепко спали. Только в конюшне конюхи чистили лошадей и выводили их к колодцу. Иногда нам давали вести их в поводу, и это доверие очень подымало нас в собственном мнении.
У моей сестренки, которая была моложе меня на два
с половиной
года, была старая нянька, которая должна была присматривать и за нами.
Отец ее в старые
годы «чумаковал», то есть ходил
с обозами в Крым за рыбой и солью, а так как мать ее умерла рано, то отец брал ее
с собою…
Вскоре он уехал на время в деревню, где у него был жив старик отец, а когда вернулся, то за ним приехал целый воз разных деревенских продуктов, и на возу сидел мальчик
лет десяти — одиннадцати, в коротенькой курточке,
с смуглым лицом и круглыми глазами, со страхом глядевшими на незнакомую обстановку…
Мало — помалу, однако, сближение начиналось. Мальчик перестал опускать глаза, останавливался, как будто соблазняясь заговорить, или улыбался, проходя мимо нас. Наконец однажды, встретившись
с нами за углом дома, он поставил на землю грязное ведро, и мы вступили в разговор. Началось, разумеется,
с вопросов об имени, «сколько тебе
лет», «откуда приехал» и т. д. Мальчик спросил в свою очередь, как нас зовут, и… попросил кусок хлеба.
Под конец моего пребывания в пансионе добродушный француз как-то исчез
с нашего горизонта. Говорили, что он уезжал куда-то держать экзамен. Я был в третьем классе гимназии, когда однажды, в начале учебного
года, в узком коридоре я наткнулся вдруг на фигуру, изумительно похожую на Гюгенета, только уже в синем учительском мундире. Я шел
с другим мальчиком, поступившим в гимназию тоже от Рыхлинского, и оба мы радостно кинулись к старому знакомому.
Мать моя была католичка. В первые
годы моего детства в нашей семье польский язык господствовал, но наряду
с ним я слышал еще два: русский и малорусский. Первую молитву я знал по — польски и по — славянски,
с сильными искажениями на малорусский лад. Чистый русский язык я слышал от сестер отца, но они приезжали к нам редко.
Приблизительно в 1860
году отец однажды вернулся со службы серьезный и озабоченный. Переговорив о чем-то
с матерью, он затем собрал нас и сказал...
В сентябре 1861
года город был поражен неожиданным событием. Утром на главной городской площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар,
с удивлением увидела огромный черный крест
с траурно — белой каймой по углам,
с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.
Оказалось, что это три сына Рыхлинских, студенты Киевского университета, приезжали прощаться и просить благословения перед отправлением в банду. Один был на последнем курсе медицинского факультета, другой, кажется, на третьем. Самый младший — Стасик,
лет восемнадцати, только в прошлом
году окончил гимназию. Это был общий любимец, румяный, веселый мальчик
с блестящими черными глазами.
Наконец в конце июня 1863
года и я в мундире
с красным воротником и медными пуговицами отправился в первый раз на уроки в новое гимназическое здание.
Это был малый
лет восемнадцати, широкоплечий, приземистый,
с походкой молодого медведя и серьезным, почти угрюмым взглядом.
На этой полемике, кажется, литературное предприятие житомирской гимназии и закончилось, а
с ним и имя поэта Варшавского кануло в
Лету…
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на
лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы
с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
На плите после традиционных трех букв D. О. М. стояло уменьшительное имя
с фамилией (вроде Ясь Янкевич), затем
год рождения и смерти.
Все, однако, признавали его образцовым учителем и пророчили блестящую учебно — административную карьеру. Это был типичный «братушка», какие через несколько
лет при Толстом заполонили наше просветительное ведомство
с тем, однако, преимуществом, что Лотоцкий превосходно говорил по — русски.
Радомирецкий… Добродушный старик, плохо выбритый,
с птичьим горбатым носом, вечно кричащий. Средними нотами своего голоса он, кажется, никогда не пользовался, и все же его совсем не боялись. Преподавал он в высших классах
год от
году упраздняемую латынь, а в низших — русскую и славянскую грамматику. Казалось, что у этого человека половина внимания утратилась, и он не замечал уже многого, происходящего на его глазах… Точно у него, как у щедринского прокурора, одно око было дреманое.
Один из лучших учителей, каких я только знал, Авдиев (о котором я скажу дальше), в начале своего второго учебного
года на первом уроке обратился к классу
с шутливым предложением...
Теперь, когда я вспоминаю первые два — три
года своего учения в ровенской гимназии и спрашиваю себя, что там было в то время наиболее светлого и здорового, то ответ у меня один: толпа товарищей, интересная война
с начальством и — пруды, пруды…
За тридцать
с лишком
лет службы вдова судьи, известного своей исключительной честностью в те темные времена, получила что-то около двенадцати рублей вдовьей пенсии.
Из «жены судьи», одного из первых людей в городишке, она превратилась в бедную вдову
с кучей детей и без средств (пенсию удалось выхлопотать только через
год).
— Что мне учить ее, — ответил Доманевич небрежно, — я
с прошлого
года знаю все, что он диктовал… Я, брат, «мыслю» еще
с первого класса. — И, окинув нас обычным, несколько пренебрежительным взглядом, Доманевич медленно проследовал к своему месту. Теперь у него явилось новое преимущество: едва ли к кому-нибудь из мелюзги учитель мог обратиться за такой услугой…
«Мардарий Аполлонович Стегунов — старичок низенький, пухленький, лысый,
с двойным подбородком, мягкими ручками и порядочным брюшком. Он большой хлебосол и балагур… Зиму и
лето ходит в полосатом шлафроке на вате… Дом у него старинной постройки: в передней, как следует, пахнет квасом, сальными свечами и кожей…»
Вследствие обычной волокиты устав был утвержден только
года через три, когда ни нас
с Гаврилой, ни Балмашевского в Ровно уже не было.
В одно время здесь собралась группа молодежи. Тут был, во — первых, сын капитана, молодой артиллерийский офицер. Мы помнили его еще кадетом, потом юнкером артиллерийского училища.
Года два он не приезжал, а потом явился новоиспеченным поручиком, в свежем
с иголочки мундире, в блестящих эполетах и сам весь свежий, радостно сияющий новизной своего положения, какими-то обещаниями и ожиданиями на пороге новой жизни.
В таком настроении я встретился
с Авдиевым. Он никогда не затрагивал религиозных вопросов, но
год общения
с ним сразу вдвинул в мой ум множество образов и идей… За героем «Подводного камня» прошел тургеневский Базаров. В его «отрицании» мне чуялась уже та самая спокойная непосредственность и уверенность, какие были в вере отца…
Зато второй план художественной литературы
с половины шестидесятых
годов заполняется величаво — мглистыми очертаниями героев — великанов…
В них принимает деятельное участие молодой человек
лет двадцати пяти, небольшого роста,
с умным выражением лица и твердым взглядом.
Каникулы были на исходе, когда «окончившие» уезжали — одни в Киев, другие — в Петербург. Среди них был и Сучков. В Житомире мы учились в одном классе. Потом он обогнал меня на
год, и мысль, что и я мог бы уже быть свободным, выступала для меня
с какой-то особенной, раздражающей ясностью.
В маленькой фигурке
с зелеными глазами я будто видел олицетворение всего, что давило и угнетало всех нас в эти
годы, и сознание, что мы стоим друг против друга
с открытым вызовом, доставляло странно щекочущее наслаждение…
Это столкновение сразу стало гимназическим событием. Матери я ничего не говорил, чтобы не огорчать ее, но чувствовал, что дело может стать серьезным. Вечером ко мне пришел один из товарищей, старший
годами,
с которым мы были очень близки. Это был превосходный малый, туговатый на ученье, но
с большим житейским смыслом. Он сел на кровати и, печально помотав головой, сказал...
Часов в пять чудного летнего утра в конце июня 1870
года с книжками филаретовского катехизиса и церковной истории я шел за город к грабовой роще. В этот день был экзамен по «закону божию», и это был уже последний.
Наконец появился пан Бродский. Он сразу произвел на всех очень хорошее впечатление. Одет он был просто, но
с каким-то особенным вкусом, дававшим впечатление порядочности.
Лет ему было под тридцать. У него было открытое польское лицо, голубые, очень добрые глаза и широкая русая борода, слегка кудрявившаяся. Одним словом, он совсем не был похож на «частного письмоводителя», и мы, дети, сначала робели, боясь приступиться к такому солидному господину,
с бородой, похожей на бороду гетмана Чарнецкого.
Особенное внимание обращали на себя двое: мужчина средних
лет,
с застывшим красивым лицом, и белокурый юноша.
Это был сын богатого помещика — поляка,
года на два старше меня, красивый блондин,
с нежным, очень бледным лицом, на котором как-то особенно выделялись глубокие синие глаза, как два цветка, уже слегка спаленные зноем.
Он был
года на два
с половиной старше меня.
И я повторял за ним
с ненавистью и жаждой мщения: да, да, да! Он припомнит, непременно, непременно припомнит это в грядущие
годы…