Неточные совпадения
В мои глаза в первый еще раз в жизни
попадало столько огня, пожарные каски и гимназист с короткой ногой, и я внимательно рассматривал все эти предметы
на глубоком фоне ночной тьмы.
Родители куда-то уехали, братья, должно быть,
спали, нянька ушла
на кухню, и я остался с одним только лакеем, носившим неблагозвучное прозвище Гандыло.
Ее это огорчило, даже обидело.
На следующий день она приехала к нам
на квартиру, когда отец был
на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали
спать…
Он не обедал в этот день и не лег по обыкновению
спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая
на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала меня в кабинет посмотреть, не заснул ли он, и, если не
спит, позвать к чаю, — то я застал его перед кроватью
на коленях. Он горячо молился
на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
Жизнь нашего двора шла тихо, раз заведенным порядком. Мой старший брат был
на два с половиной года старше меня, с младшим мы были погодки. От этого у нас с младшим братом установилась, естественно, большая близость. Вставали мы очень рано, когда оба дома еще крепко
спали. Только в конюшне конюхи чистили лошадей и выводили их к колодцу. Иногда нам давали вести их в поводу, и это доверие очень подымало нас в собственном мнении.
В этот промежуток дня наш двор замирал. Конюхи от нечего делать ложились
спать, а мы с братом слонялись по двору и саду, смотрели с заборов в переулок или
на длинную перспективу шоссе, узнавали и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного двора и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением и скукой…
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но
на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением,
падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом нашего окна…
На крыльце появилась фигура горничной и действительно позвала меня
спать.
Говорили, будто владельцу этой усадьбы не давали
спать покойники, чуть не ежедневно провозимые
на польское и лютеранское кладбища; в защиту от них он и воздвиг «фигуру».
Отец дал нам свое объяснение таинственного события. По его словам, глупых людей пугал какой-то местный «гультяй» — поповский племянник, который становился
на ходули, драпировался простынями, а
на голову надевал горшок с углями, в котором были проделаны отверстия в виде глаз и рта. Солдат будто бы схватил его снизу за ходули, отчего горшок
упал, и из него посыпались угли. Шалун заплатил солдату за молчание…
В городе же остался труп: с столба сорвался рабочий,
попал подбородком
на крюк, и ему разрезало голову…
Книга мне попалась
на первый раз очень хорошая: в ней рассказывалось о маленьком крестьянском мальчике, сироте, который сначала
пас стадо.
Только уже совсем вечером, когда все улеглись и в лампе притушили огонь, с «дежурной кровати», где
спал Гюгенет, внезапно раздался хохот. Он сидел
на кровати и хохотал, держась за живот и чуть не катаясь по постели…
Впоследствии она все время и держалась таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток», но в костел ходила, как прежде, не считаясь с тем,
попадет ли она
на замечание, или нет. Отец нервничал и тревожился и за нее, и за свое положение, но как истинно религиозный человек признавал право чужой веры…
Это было мгновение, когда заведомо для всех нас не стало человеческой жизни… Рассказывали впоследствии, будто Стройновский просил не завязывать ему глаз и не связывать рук. И будто ему позволили. И будто он сам скомандовал солдатам стрелять… А
на другом конце города у знакомых сидела его мать. И когда комок докатился до нее, она
упала, точно скошенная…
Наутро польское войско кинулось
на засеки, гайдамаки отчаянно защищались, но, наконец, погибли все до одного, последними
пали от рук своих же братьев ватажки «Чуприна та Чортовус»; один из них был изображен
на виньетке.
Короткая фраза
упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны
на одном из этапов, а еще через некоторое время кто-то из соперников сделал донос
на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал в своей жизни, было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Опять дорога, ленивое позванивание колокольчика, белая лента шоссе с шуршащим под колесами свежим щебнем, гулкие деревянные мосты, протяжный звон телеграфа… Опять станция, точь — в-точь похожая
на первую, потом синие сумерки, потом звездная ночь и фосфорические облака, как будто налитые лунным светом… Мать стучит в оконце за козлами, ямщик сдерживает лошадей. Мать спрашивает, не холодно ли мне, не
сплю ли я и как бы я не свалился с козел.
Казалось, от «зерцала»
на него в этой комнате
падало тоже какое-то сияние.
Обезьяничание было до такой степени явно и дерзко, что я со страхом и удивлением взглянул
на Потоцкого. Он ничего не заметил и продолжал отчеканивать фамилию за фамилией. Среди тишины звучал его металлический голос, и
падали короткие ответы: «есть… есть… есть…» Только в глазах учеников искрилась усмешка.
На нем уже стоят лебеди, которых скоро уберут
на зиму, потом мы с братом привязываем коньки и, с опасностью провалиться или
попасть в карцер, пробуем кататься.
Каждый день после обеда
на пруду вьются сотни юрких мальчишек, сбегаясь, разбегаясь,
падая среди веселой суетни, хохота, криков.
Там он участвовал в набегах,
попадал в плен, был, кажется, контужен, вышел в отставку и, вернувшись
на родину, привез массу самых удивительных рассказов.
— А — а. Вот видишь! В Полтаве? И все-таки помнишь? А сегодняшнее евангелие забыл. Вот ведь как ты поддался лукавому? Как он тебя осетил своими мрежами… Доложу, погоди, Степану Яковлевичу.
Попадешь часика
на три в карцер… Там одумаешься… Гро — бо — копатель!
Открывается дверь инспекторской,
на Савелия
падает белая полоса света.
— Господа, господа!.. Что вы делаете? — кричит дежурный, первое ответственное лицо в классе, но его не слушают. Дождь жвачек сыплется ливнем. Кто-то смочил жвачку в чернилах. Среди серых звезд являются сине — черные. Они липнут по стенам,
на потолке,
попадают в икону…
В чиновничьих кругах передавали подробности сцены между генерал — губернатором и директором. Когда директор вошел, Безак, весь раскаленный, как пушка, из которой долго
палили по неприятелю, накинулся
на него...
В деревне было две партии, продолжавшие из-за чего-то воевать,
нападать друг
на друга и тягаться в судах.
На меня это известие произвело такое впечатление, как будто все то неопределенное, чем веяло
на нас с мужичьей деревни, вдруг сгустилось в темное облако, и оттуда
пал громовой удар.
Возвращаясь домой, отец сразу слабел и, едва пообедав, ложился
спать. По вечерам опять занимался, а затем ходил, по совету врача, полчаса по комнате, с трудом волоча ноги и постукивая палкой. Дослужить… дослужить во что бы то ни стало остающиеся несколько месяцев…
На эту задачу свелась теперь вся жизненная энергия этого не совсем заурядного человека!
Еще дня через два в класс
упало, как петарда, новое сенсационное известие. Был у нас ученик Доманевич, великовозрастный молодой человек, засидевшийся в гимназии и казавшийся среди мелюзги совсем взрослым. Он был добрый малый и хороший товарищ, но держал себя высокомерно, как профессор, случайно усевшийся
на одну парту с малышами.
Или иначе:
на замок
нападают казаки и гайдамаки, весь остров в белом дыму…
Этот рассказ мы слышали много раз, и каждый раз он казался нам очень смешным. Теперь, еще не досказав до конца, капитан почувствовал, что не
попадает в настроение. Закончил он уже, видимо, не в ударе. Все молчали. Сын, весь покраснев и виновато глядя
на студента, сказал...
Мы вернулись в Ровно; в гимназии давно шли уроки, но гимназическая жизнь отступила для меня
на второй план.
На первом было два мотива. Я был влюблен и отстаивал свою веру. Ложась
спать, в те промежуточные часы перед сном, которые прежде я отдавал буйному полету фантазии в страны рыцарей и казачества, теперь я вспоминал милые черты или продолжал гарнолужские споры, подыскивая аргументы в пользу бессмертия души. Иисус Навит и формальная сторона религии незаметно теряли для меня прежнее значение…
Однажды, когда все в квартире улеглись и темнота комнаты наполнилась тихим дыханием сна, я долго не
спал и ворочался
на своей постели. Я думал о том, куда идти по окончании гимназии. Университет был закрыт, у матери средств не было, чтобы мне готовиться еще год
на аттестат зрелости…
Спать под деревом мне совсем не хотелось. Я опять ринулся, как сумасшедший, с холма и понесся к гимназии, откуда один за другим выходили отэкзаменовавшиеся товарищи. По «закону божию», да еще
на последнем экзамене, «резать» было не принято. Выдерживали все, и городишко, казалось, был заполнен нашей опьяняющей радостью. Свобода! Свобода!
Однажды мне пришлось провожать ее домой под вечер, и
на нас
напали собаки.
Сначала я не умел примениться как следует к уличному движению, рисковал
попасть под извозчиков, натыкался
на прохожих.