Неточные совпадения
И когда я теперь вспоминаю эту характерную,
не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое, уходит в какую-то таинственную дверь мира в то самое время, когда я открываю для себя другую дверь,
провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Мы знали, что его тревожные взгляды относятся главным образом к нашему дому: он
не хотел, чтобы его видела в утреннем неглиже одна из моих теток, которую он иной раз
провожал в костел.
Мы долго
провожали взглядами уезжавшую карету, пока она
не мелькнула последний раз на гребне шоссе. Ехавшие в карете нарядные дети казались мне какими-то неприятными и холодными, а за незнакомым казачком, с которым мы только и успели обменяться ругательствами, неслось в неведомую даль ощущение жгучего сочувствия и близости.
Я и теперь храню благодарное воспоминание и об этой книге, и о польской литературе того времени. В ней уже билась тогда струя раннего, пожалуй, слишком наивного народничества, которое, еще
не затрагивая прямо острых вопросов тогдашнего строя, настойчиво
проводило идею равенства людей…
Несколько дней, которые у нас
провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту
не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Известие с быстротою молнии облетело весь город. К месту появления креста стал стекаться народ. Начальство
не нашло ничего лучше, как вырыть крест и
отвезти его в полицию.
Этих постояльцев встречали
не очень приветливо; домохозяева и квартиранты долго спорили с «квартирьерами»,
не желали
отводить помещения, ходили куда-то жаловаться.
Много часов мы
провели вместе в летние сумерки, на солдатской койке Афанасия, пропахшей потом, кожаной амуницией и кислыми солдатскими щами, — пока его рота
не ушла куда-то в уезд преследовать повстанские отряды.
Мать согласилась, и мы отправились. Крыжановский
водил нас по городу, угощал конфетами и яблоками, и все шло превосходно, пока он
не остановился в раздумьи у какой-то невзрачной хибарки. Постояв так в нерешимости, он сказал: «Ничего — я сейчас», и быстро нырнул в низкую дверь. Оттуда он вышел слегка изменившимся, весело подмигнул нам и сказал...
Когда сторож пришел вечером, чтобы освободить заключенного, он нашел его в беспамятстве свернувшегося комочком у самой двери. Сторож поднял тревогу, привел гимназическое начальство, мальчика
свезли на квартиру, вызвали мать… Но Янкевич никого
не узнавал, метался в бреду, пугался, кричал, прятался от кого-то и умер,
не приходя в сознание…
Первое время после этого Кранц приходил в первый класс, желтый от злости, и старался
не смотреть на Колубовского,
не заговаривал с ним и
не спрашивал уроков. Однако выдержал недолго: шутовская мания брала свое, и,
не смея возобновить представление в полном виде, Кранц все-таки
водил носом по воздуху, гримасничал и, вызвав Колубовского, показывал ему из-за кафедры пробку.
Он
не любил детей и раз,
не стесняясь моим присутствием, сказал, что уж лучше бы
завести собачонку.
При этом он захохотал («смех у него удивительно веселый и заразительный») и, крепко опершись на руку ученика, поднялся на ноги и попросил
проводить его до дому, так как еще
не ознакомился с городом.
Доманевич
проводил учителя на его квартиру над прудом, причем всю дорогу дружески поддерживал его под руку. Дома у себя Авдиев был очень мил, предложил папиросу и маленький стаканчик красного вина, но при этом, однако, уговаривал его никогда
не напиваться и
не влюбляться в женщин. Первое — вредно, второе…
не стоит…
Проведя в журнале черту, он взглянул на бедного Доманевича. Вид у нашего патриарха был такой растерянный и комично обиженный, что Авдиев внезапно засмеялся, слегка откинув голову. Смех у него был действительно какой-то особенный, переливчатый, заразительный и звонкий, причем красиво сверкали из-под тонких усов ровные белые зубы. У нас вообще
не было принято смеяться над бедой товарища, — но на этот раз засмеялся и сам Доманевич. Махнув рукой, он уселся на место.
Но этого в действительности
не было. По отъезде из Дубно обратно в Житомир я почти весь год
провел в бродяжничестве по окрестностям и как-то слишком скоро забыл и Люню, и ее черные глаза, и даже собственную необыкновенную храбрость…
Наконец этот «вечер» кончился. Было далеко за полночь, когда мы с братом
проводили барышень до их тележки. Вечер был темный, небо мутное, первый снег густо белел на земле и на крышах. Я, без шапки и калош, вышел, к нашим воротам и смотрел вслед тележке, пока
не затих звон бубенцов.
Неточные совпадения
Тоска любви Татьяну гонит, // И в сад идет она грустить, // И вдруг недвижны очи клонит, // И лень ей далее ступить. // Приподнялася грудь, ланиты // Мгновенным пламенем покрыты, // Дыханье замерло в устах, // И в слухе шум, и блеск в очах… // Настанет ночь; луна обходит // Дозором дальный свод небес, // И соловей во мгле древес // Напевы звучные
заводит. // Татьяна в темноте
не спит // И тихо с няней говорит:
Кокетка судит хладнокровно, // Татьяна любит
не шутя // И предается безусловно // Любви, как милое дитя. //
Не говорит она: отложим — // Любви мы цену тем умножим, // Вернее в сети
заведем; // Сперва тщеславие кольнем // Надеждой, там недоуменьем // Измучим сердце, а потом // Ревнивым оживим огнем; // А то, скучая наслажденьем, // Невольник хитрый из оков // Всечасно вырваться готов.
Ей-ей!
не то, чтоб содрогнулась // Иль стала вдруг бледна, красна… // У ней и бровь
не шевельнулась; //
Не сжала даже губ она. // Хоть он глядел нельзя прилежней, // Но и следов Татьяны прежней //
Не мог Онегин обрести. // С ней речь хотел он
завести // И — и
не мог. Она спросила, // Давно ль он здесь, откуда он // И
не из их ли уж сторон? // Потом к супругу обратила // Усталый взгляд; скользнула вон… // И недвижим остался он.
Служив отлично-благородно, // Долгами жил его отец, // Давал три бала ежегодно // И промотался наконец. // Судьба Евгения хранила: // Сперва Madame за ним ходила, // Потом Monsieur ее сменил; // Ребенок был резов, но мил. // Monsieur l’Abbé, француз убогой, // Чтоб
не измучилось дитя, // Учил его всему шутя, //
Не докучал моралью строгой, // Слегка за шалости бранил // И в Летний сад гулять
водил.
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я
не держу тебя; но где ты // Свои
проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе
не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «
Не могу понять. // Отселе вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»