Цитаты со словосочетанием «не моги»
И вот ее бьют за меня, а она даже
не может уйти…
Я, кажется, чувствовал, что «один в лесу» — это, в сущности, страшно, но, как заколдованный,
не мог ни двинуться, ни произнести звука и только слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливавшиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию, в которой улавливались одновременно и общий гул, и отдельные голоса живых гигантов, и колыхания, и тихие поскрипывания красных стволов…
Называется эта штука по — польски довольно странно: «Korabl i Lodzia» (ковчег и ладья), но какой это имеет смысл, сам отец объяснить нам
не может; пожалуй, и никакого смысла не имеет…
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще
не могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой…
И все-таки я
не могу сказать — была ли она несчастна…
Мы, конечно, понимали, что это шутка, но
не могли не чувствовать, что теперь вся наша семья непонятным образом зависит от этого человека с металлическими пуговицами и лицом, похожим на кляксу.
— Философы доказывают, что человек
не может думать без слов… Как только человек начнет думать, так непременно… понимаешь? в голове есть слова… Гм… Что ты на это скажешь?..
И когда кого-нибудь хоронили, мы
не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортеж не достигал этой предельной точки.
В это время я ясно припоминаю себя в комнате больного. Я сидел на полу, около кресла, играл какой-то кистью и не уходил по целым часам.
Не могу теперь отдать себе отчет, какая идея овладела в то время моим умом, помню только, что на вопрос одного из посетителей, заметивших меня около стула: «А ты, малый, что тут делаешь?» — я ответил очень серьезно...
На следующий день наш двор наполнился множеством людей, принесли хоругви, и огромный катафалк
не мог въехать с переулка.
Мне привиделся страшный сон, подробности которого я
не мог вспомнить совсем ясно, но в каком-то спутанном клубке смутных образов я все-таки видел Славка, слышал какие-то его просьбы, мольбы и слезы…
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он
не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все одно слово...
Было похоже, как будто он
не может одолеть это первое слово, чтобы продолжать молитву. Заметив, что я смотрю на него с невольным удивлением, он отвернулся с выражением легкой досады и, с трудом опустившись на колени, молился некоторое время, почти лежа на полу. Когда он опять поднялся, лицо его уже было, спокойно, губы ровно шептали слова, а влажные глаза светились и точно вглядывались во что-то в озаренном сумраке под куполом.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог
не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Я решительно
не могу припомнить, чтобы самая мысль о возможности «купить мальчика» вызывала во мне какой-нибудь сознательный протест или негодование.
Чем это объяснить, — я не знаю, — вероятно, боязнью режущих орудий: но раз принявшись за бритву, Уляницкий уже
не мог прервать трудного дела до конца.
Нам приказано было ложиться, но спать мы
не могли.
Должно быть, в это время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще один знакомый высказывали однажды сомнение, может ли «сам царь» сделать все, что захочет, или
не может.
В качестве «заведомого ябедника» ему это было воспрещено, но тем большим доверием его «бумаги» пользовались среди простого народа: думали, что запретили ему писать именно потому, что каждая его бумага обладала такой силой, с которой
не могло справиться самое большое начальство.
И потому я
не мог тогда чувствовать, что надвигающееся освобождение хорошо…
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту
не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Я сидел над книгой, на глазах моих стояли слезы, и опыт кончился тем, что я
не мог уже заучить даже двух рядом стоящих слов…
Дело это сразу пошло не настоящей дорогой. Мне казалось, что этот рослый человек питает неодолимое презрение к очень маленьким мальчикам, а я и еще один товарищ, Сурин, были самые малые ростом во всем пансионе. И оба
не могли почему-то воспринять от Пашковского ни одного «правила» и особенно ни одной «поверки»…
— Есть одна правая вера… Но никто
не может знать, которая именно. Надо держаться веры отцов, хотя бы пришлось терпеть за это…
Хороша ли, или плоха была эта пьеса — я теперь судить
не могу.
— То… не взяла бы ребенка, — ответила она. —
Не могу же я не ходить в костел.
Не могу ничего сказать о достоинстве этой драмы, но в моей памяти осталось несколько сцен и общий тон — противопоставление простых добродетелей крестьянства заносчивости рыцарей — аристократов.
— Так… — ответил он, — тебе до этого
не может быть дела… Ты — москаль.
И я не делал новых попыток сближения с Кучальским. Как ни было мне горько видеть, что Кучальский ходит один или в кучке новых приятелей, — я крепился, хотя
не мог изгнать из души ноющее и щемящее ощущение утраты чего-то дорогого, близкого, нужного моему детскому сердцу.
Я проснулся. Ставни как раз открывались, комнату заливал свет солнца, а звук залпа объяснялся падением железного засова ставни. И я
не мог поверить, что весь мой долгий сон с поисками, неудачами, приключениями, улегся в те несколько секунд, которые были нужны горничной, чтобы открыть снаружи ставню…
Я помню длинную поэму в стихах, написанную, кажется, очень недурно, в которой говорилось, между прочим, что в Житомире
не могут ужиться «учителя — люди» среди «учителей — зверей».
—
Не могу. Просил бы у совета…
Школьный строй никогда
не мог понять этих во всяком случае незаурядных порывов юной натуры к чему-то необычному, выходящему из будничных рамок, неведомому и заманчивому…
Затем, хорошо зная, что мальчик
не мог приготовиться, он спросил урок и долго с наслаждением вычерчивал в журнале единицу.
Былина о «Коршуне — Мине и Прометее — Буйвиде», конечно,
не могла бы найти места в этом журнале, как и другие, порой несомненно остроумные сатиры безыменных поэтов — школьников…
Мы
не могли скрывать, что даже мать не смеет ничего сказать в его защиту.
Нравы в чиновничьей среде того времени были простые. Судейские с величайшим любопытством расспрашивали нас о подробностях этой сцены и хохотали.
Не могу вспомнить, чтобы кто-нибудь считал при этом себя или Крыжановского профессионально оскорбленным. Мы тоже смеялись. Юность недостаточно чутка к скрытым драмам; однажды мы даже сочинили общими усилиями юмористическое стихотворение и подали его Крыжановскому в виде деловой бумаги. Начиналось оно словами...
Должно быть, это смутное ощущение новой «изнанки» сделало для меня и этот разговор, и этот осенний вечер с луной над гладью пруда такими памятными и значительными, хотя «мыслей словами» я вспомнить
не могу.
Но продолжать
не мог. Белое лицо его как-то жалко дрогнуло, глаза затуманились, и по щекам потекли крупные слезы.
Художника Собкевича у нас убрали в конце первого же года моего пребывания в житомирской гимназии: началось «обрусение», а он
не мог приучиться говорить в классе только по — русски.
Я глядел на нее и
не мог вспомнить ни названий, ни того, какой из этих кружков знаменит лесной торговлей, а какой торгует шерстью и салом.
Немец Глюк, заменивший Кранца, долго
не мог выучиться даже стоять на коньках и заказал себе коньки с двойными полосками.
— Как что? Значит, солнце
не могло остановиться по слову Иисуса Навина… Оно стояло и прежде… А если земля все-таки продолжала вертеться, то, понимаешь, — никакого толку и не вышло бы…
Идя домой, я всю дорогу бормотал про себя разные гневные слова, которые должен был найти тогда же, и
не мог себе простить, что не нашел их вовремя…
И — замечательное явление, которое, наверное, помнят мои товарищи: сотни полторы человек, только что выйдя из церкви, зная, что этот вопрос им будет предложен одному за другим, по большей части
не могли вспомнить ни евангелия, ни апостола.
— Нет, — ответил я, запнувшись и оглядываясь в первый раз на состав своей веры… — Верю в бога… в Христа… Но
не могу верить… в вечную казнь.
Преступление
не может остаться без наказания…
На этих произведениях Банькевича я впервые знакомился с особенностями ябеднического стиля, но, конечно, мое изложение дает лишь отдаленное понятие об его красотах. Особенно поражало обилие патетических мест. Старый ябедник, очевидно,
не мог серьезно рассчитывать на судейскую чувствительность; это была бескорыстная дань эстетике, своего рода полет чистого творчества.
«Слыхано и видано, — прибавлял капитан язвительно, — что сироты ходят с торбами, вымаливая куски хлеба у доброхотных дателей, но чтобы сироты приезжали на чужое поле не с убогою горбиною, а с подводами, конно и людно, тому непохвальный пример являет собою лишь оный Антон Фортунатов Банькевич, что в благоустроенном государстве терпимо быть
не может».
Неточные совпадения
Не знаю уж по какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо, где я, — быть
может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, — стал крепко бить ступеньку лестницы.
Что законы
могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья, так же
не ответственен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Мы очень жалели эту трубу, но отец с печальной шутливостью говорил, что этот долгополый чиновник
может сделать так, что он и мама
не будут женаты и что их сделают монахами.
— В писании сказано, что родители наказываются в детях до семьдесят седьмого колена… Это уже
может показаться несправедливым, но…
может быть, мы
не понимаем… Все-таки бог милосерд.
Я,
может быть, и знал, что это смерть, но она
не была мне тогда еще ни страшна, ни печальна…
Я помню, что никто из нас
не сказал на это ни одного слова, и, я думаю, старшим
могло показаться, что известие
не произвело на детей никакого впечатления. Мы тихо вышли из комнаты и сели за стол. Но никто из нас
не радовался, что отцовская гроза миновала. Мы чувствовали какую-то другую грозу, неведомую и мрачную…
Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти
не являлся, а если являлся, то
не очень пугал.
Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете («Печерский патерик»), которую отец привез из Киева.
И я понимал, что если это
может случиться, то, конечно,
не среди суетливого дня и даже
не в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение с неба крыльев привлечет праздное внимание.
Уляницкий возвращался всегда в определенное время, как заведенная машина, и мы
могли поэтому даже заходить в его комнату,
не опасаясь, что он нас застанет.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще
не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня
могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Ноги он ставил так, как будто они у него вовсе
не сгибались в коленях, руки скруглил, так что они казались двумя калачами, голову вздернул кверху и глядел на нас с величайшим презрением через плечо, очевидно, гордясь недавно надетым новым костюмом и,
может быть, подражая манерам кого-нибудь из старшей ливрейной дворни.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все
может».
Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего
не скажет. И этого мало: он
может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
На меня рассказ произвел странное впечатление… Царь и вдруг — корова… Вечером мы разговаривали об этом происшествии в детской и гадали о судьбе бедных подчасков и владельца коровы. Предположение, что им всем отрубили головы, казалось нам довольно правдоподобным. Хорошо ли это,
не жестоко ли, справедливо ли — эти вопросы
не приходили в голову. Было что-то огромное, промчавшееся, как буря, и в середине этого царь, который «все
может»… Что значит перед этим судьба двух подчасков? Хотя, конечно, жалко…
Может быть, просто потому что дети слишком сильно живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними те или другие широкие связи, но только я как-то совсем
не помню связи между намерениями царя относительно всех крестьян и всех помещиков — и ближайшей судьбой, например, Мамерика и другого безыменного нашего знакомца.
На кухне у нас, сколько
могу припомнить, ничего хорошего
не ждали, —
может быть, потому, что состав ее был до известной степени аристократический.
Я лично ничего подобного
не видел,
может быть, потому, что жил в городе…
— А — а, — протянул офицер с таким видом, как будто он одинаково
не одобряет и Мазепу, и Жолкевского, а затем удалился с отцом в кабинет. Через четверть часа оба вышли оттуда и уселись в коляску. Мать и тетки осторожно, но с тревогой следили из окон за уезжавшими. Кажется, они боялись, что отца арестовали… А нам казалось странным, что такая красивая, чистенькая и приятная фигура
может возбуждать тревогу…
Это сообщение меня поразило. Итак — я лишился друга только потому, что он поляк, а я — русский, и что мне было жаль Афанасия и русских солдат, когда я думал, что их
могут убить. Подозрение, будто я радуюсь тому, что теперь гибнут поляки, что Феликс Рыхлинский ранен, что Стасик сидит в тюрьме и пойдет в Сибирь, — меня глубоко оскорбило… Я ожесточился и чуть
не заплакал…
Прелин, наоборот,
не упоминая ни словом о побеге, вызвал мальчика к кафедре, с серьезным видом спросил, когда он
может наверстать пропущенное, вызвал его в назначенный день и с подчеркнутой торжественностью поставил пять с плюсом.
Он относился ко мне хорошо, но в этом было что-то невысказанное,
может быть,
не вполне сознанное: я разочаровал его.
— Она
не узнает…
Можешь сказать, что заходил к товарищу учить уроки…
Сколько
могу припомнить, покушение Каракозова ни во мне, ни в моих сверстниках
не будило в то время никаких вопросов.
Может быть, было, но
не так…
Почему этот важный генерал
может беспричинно разрушить существование целой семьи, и никто
не спросит у него отчета, правильно ли это сделано.
Такие ростки я, должно быть, вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове,
может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и начала уроков, но они
не оставили никакого следа. А под ними прокладывали себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Вышла всеми признаваемая несообразность, которой
могло не быть…
Может быть, это было грубо и смешно, но мы
не смеялись.
— Э!
не говори! Есть что-то, понимаешь, в натуре такое… Я
не говорю, что непременно там нечистая сила или что-нибудь такое сверхъестественное…
Может быть, магнетизм… Когда-нибудь наука дойдет…
Кровь бросилась мне в голову. Я потупился и перестал отвечать… В моей груди столпились и клокотали бесформенные чувства, но я
не умел их выразить и,
может быть, расплакался бы или выбежал из класса, но меня поддержало сознание, что за мной — сочувствие товарищей.
Не добившись продолжения молитвы, священник отпустил меня на место. Когда я сел, мой сосед Кроль сказал...
Трудно сказать, что
могло бы из этого выйти, если бы Перетяткевичи успели выработать и предложить какой-нибудь определенный план: идти толпой к генерал — губернатору, пустить камнями в окна исправницкого дома…
Может быть, и ничего бы
не случилось, и мы разбрелись бы по домам, унося в молодых душах ядовитое сознание бессилия и ненависти. И только, быть
может, ночью забренчали бы стекла в генерал — губернаторской комнате, давая повод к репрессиям против крамольной гимназии…
Но купить его было нельзя, так как
не было известно, кто же собственно
мог его продать.
И все это время
не было недостатка в 125–летних стариках, которые
могли бы, «как очевидцы», передавать друг другу летопись веков.
Цитаты из русской классики со словосочетанием «не моги»
Хлестаков. Поросенок ты скверный… Как же они едят, а я не ем? Отчего же я, черт возьми,
не могу так же? Разве они не такие же проезжающие, как и я?
Да распрямиться дедушка //
Не мог: ему уж стукнуло, // По сказкам, сто годов, // Дед жил в особой горнице, // Семейки недолюбливал, // В свой угол не пускал;
Милон.
Не могу. Мне велено и солдат вести без промедления… да, сверх того, я сам горю нетерпением быть в Москве.
Какой-то начетчик запел на реках вавилонских [«На реках вавилонских» — по библейскому преданию, песнь древних евреев.] и, заплакав,
не мог кончить; кто-то произнес имя стрельчихи Домашки, но отклика ниоткуда не последовало.
В стогах
не могло быть по пятидесяти возов, и, чтоб уличить мужиков, Левин велел сейчас же вызвать возившие сено подводы, поднять один стог и перевезти в сарай.
Неточные совпадения
Хлестаков. Я
не шутя вам говорю… Я
могу от любви свихнуть с ума.
Да объяви всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою
не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете еще
не было, что
может все сделать, все, все, все!
Правдин. Мы вас теперь
не кликали, и вы
можете идти, куда шли.
— И так это меня обидело, — продолжала она, всхлипывая, — уж и
не знаю как!"За что же, мол, ты бога-то обидел?" — говорю я ему. А он
не то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза:"Утрись, говорит,
может, будешь видеть", — и был таков.
Прыщ был уже
не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он всею своею фигурой так, казалось, и говорил:
не смотрите на то, что у меня седые усы: я
могу! я еще очень
могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый. И все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
Ассоциации к слову «мочь»
Синонимы к словосочетанию «не моги»
Предложения со словосочетанием «не моги»
- Ни один выборный правитель, равно как и ни один назначенный, по сути не могут быть суверенами, поскольку представляют интересы того или тех, кто их выбрал или назначил.
- – И к тому же, имея такую взрослую внучку, я уж никак не могу быть молодой.
- Человек никак не мог понять, почему, освобождаясь от одних обязанностей, он получал другие.
- (все предложения)
Сочетаемость слова «мочь»
Значение словосочетания «не моги»
Не моги ( прост. и шутл.) — не смей. — Выходит, всю жизнь колхозу отдай, Авдотья Петровна Якутова, а о себе подумать не моги. Жестев, Земли живая душа. См. также мочь. (Малый академический словарь, МАС)
Все значения словосочетания НЕ МОГИ
Афоризмы русских писателей со словом «мочь»
- Женщина, даже самая бескорыстная, ценит в мужчине щедрость и широту натуры. Женщина поэтична, а что может быть прозаичнее скупости?
- Никогда мы не знаем, что именно может повернуть нашу жизнь, скривить ее линию. Нам это не дано.
- Свободны могут быть или все, или никто, включая и тех, кто управляет, кто устанавливает данный порядок.
- (все афоризмы русских писателей)
Дополнительно