Вдруг странную,
непонятную боль ощущает он в голове, во всем теле… Он пробует открыть глаза, встать, но не может пошевелиться… Он чувствует только, что кто-то обхватил железными ладонями его голову и безжалостно вертит уши… Боль невыносимая…
Неточные совпадения
— Это было даже и не страшно, а — больше. Это — как умирать. Наверное — так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет
боли, а — падение. Полет в неизвестное, в
непонятное.
Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логической машины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус — и вот наверху уж другое: еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули — а ее, I, нет: исчезла. Этого машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще и сейчас чувствую:
непонятная сладкая
боль в правом плече — прижавшись к правому плечу, I — рядом со мной в тумане. «Ты любишь туман?» Да, и туман… все люблю, и все — упругое, новое, удивительное, все — хорошо…
Кожемякин видит, как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к
боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, — та же
непонятная вражда, которая в базарные дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Разговор обыкновенно начинался жалобою Глафиры Львовны на свое здоровье и на бессонницу; она чувствовала в правом виске
непонятную, живую
боль, которая переходила в затылок и в темя и не давала ей спать.
Почтмейстер Михаил Аверьяныч, слушая его, уже не говорил: «Совершенно верно», а в
непонятном смущении бормотал: «Да, да, да…» и глядел на него задумчиво и печально; почему-то он стал советовать своему другу оставить водку и пиво, но при этом, как человек деликатный, говорил не прямо, а намеками, рассказывая то про одного батальонного командира, отличного человека, то про полкового священника, славного малого, которые пили и
заболели, но, бросив пить, совершенно выздоровели.