Еще в Житомире, когда я был во втором классе, был у нас учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко
над головой и изо всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над головой, весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
И вдруг гигант подымается во весь рост, а в высоте бурно проносится ураган крика. По большей части Рущевич выкрикивал при этом две — три незначащих фразы, весь эффект которых был в этом подавляющем росте и громовых раскатах. Всего страшнее было это первое мгновение: ощущение было такое, как будто стоишь под разваливающейся скалой. Хотелось невольно — поднять руки
над головой, исчезнуть, стушеваться, провалиться сквозь землю. В карцер после этого мы устремлялись с радостью, как в приют избавления…
Солнце склонялось к закату, а наша «тройка» все еще устало месила пыль по проселкам, окруженная зноем и оводами. Казалось, мы толчемся на одном месте. Некованые копыта мягко шлепали по земле; темнело, где-нибудь на дальнем болоте гудел «бугай», в придорожной ржи сонно ударял перепел, и нетопыри пролетали
над головами, внезапно появляясь и исчезая в сумерках.
Неточные совпадения
В этой комнате стояла широкая бадья с холодной водой, и отец, предварительно проделав всю процедуру
над собой, заставил нас по очереди входить в бадью и, черпая жестяной кружкой ледяную воду, стал поливать нас с
головы до ног.
Незадолго перед этим Коляновской привезли в ящике огромное фортепиано. Человек шесть рабочих снимали его с телеги, и когда снимали, то внутри ящика что-то глухо погромыхивало и звенело. Одну минуту, когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая
над людьми, дрогнула и, казалось, готова была обрушиться на их
головы… Мгновение… Сильные руки сделали еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу…
Крыштанович рассказал мне, улыбаясь, что
над ним только что произведена «экзекуция»… После уроков, когда он собирал свои книги, сзади к нему подкрался кто-то из «стариков», кажется Шумович, и накинул на
голову его собственный башлык. Затем его повалили на парту, Крыштанович снял с себя ремень, и «козе» урезали десятка полтора ремней. Закончив эту операцию, исполнители кинулись из класса, и, пока Домбровекий освобождался от башлыка, они старались обратить на себя внимание Журавского, чтобы установить alibi.
— И все это ничего не значит. У каждого верх
над своей
головой, а низ — в центре земли… А бог везде, — вверху, и внизу, и по сторонам. Значит, всюду и можно к нему обращаться. Слушай, Казимир. Был ты этот раз у Яна?
Вдруг из классной двери выбегает малыш, преследуемый товарищем. Он ныряет прямо в толпу, чуть не сбивает с ног Самаревича, подымает
голову и видит
над собой высокую фигуру, сухое лицо и желчно — злые глаза. Несколько секунд он испуганно смотрит на неожиданное явление, и вдруг с его губ срывается кличка Самаревича...
Проведя в журнале черту, он взглянул на бедного Доманевича. Вид у нашего патриарха был такой растерянный и комично обиженный, что Авдиев внезапно засмеялся, слегка откинув
голову. Смех у него был действительно какой-то особенный, переливчатый, заразительный и звонкий, причем красиво сверкали из-под тонких усов ровные белые зубы. У нас вообще не было принято смеяться
над бедой товарища, — но на этот раз засмеялся и сам Доманевич. Махнув рукой, он уселся на место.
Все это опять падало на девственную душу, как холодные снежинки на
голое тело… Убийство Иванова казалось мне резким диссонансом. «Может быть, неправда?..» Но
над всем преобладала мысль: значит, и у нас есть уже это… Что именно?.. Студенчество, умное и серьезное, «с озлобленными лицами», думающее тяжкие думы о бесправии всего народа… А при упоминании о «генералах Тимашевых и Треповых» в памяти вставал Безак.
Мне было как-то странно думать, что вся эта церемония, музыка, ровный топот огромной толпы, — что все это имеет центром эту маленькую фигурку и что под балдахином, колеблющимся
над морем
голов, ведут ту самую Басину внучку, которая разговаривала со мной сквозь щели забора и собиралась рассказать сестре свои ребяческие секреты.
Увидя этот затишный уголок, я зашел туда, прислонился к стене и… время побежало
над моей
головой…
Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо
над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Когда у нас беда
над головой, // То рады мы тому молиться, // Кто вздумает за нас вступиться; // Но только с плеч беда долой, // То избавителю от нас же часто худо: // Все взапуски его ценят, // И если он у нас не виноват, // Так это чудо!
Неточные совпадения
От хладного разврата света // Еще увянуть не успев, // Его душа была согрета // Приветом друга, лаской дев; // Он сердцем милый был невежда, // Его лелеяла надежда, // И мира новый блеск и шум // Еще пленяли юный ум. // Он забавлял мечтою сладкой // Сомненья сердца своего; // Цель жизни нашей для него // Была заманчивой загадкой, //
Над ней он
голову ломал // И чудеса подозревал.
Дорогою много приходило ему всяких мыслей на ум; вертелась в
голове блондинка, воображенье начало даже слегка шалить, и он уже сам стал немного шутить и подсмеиваться
над собою.
Ленточные банты и цветочные букеты порхали там и там по платьям в самом картинном беспорядке, хотя
над этим беспорядком трудилась много порядочная
голова.
Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад
голова посмотреть на громоздящиеся без конца
над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса.
Чего нет и что не грезится в
голове его? он в небесах и к Шиллеру заехал в гости — и вдруг раздаются
над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле, и даже на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.