Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра
за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы
за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Неточные совпадения
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит
за стеклом нашего
окна…
В наших освещенных
окнах появилась фигура горничной, закрывавшей одно
окно за другим.
Мы пользовались правом, освященным обычаем, стоять в это время снаружи, у открытого
окна, причем иной раз из-за нас заглядывало еще личико сестры.
Очень вероятно, что мы могли бы доплакаться до истерики, но тут случилось неожиданное для нас обстоятельство: у Уляницкого на
окне были цветочные горшки,
за которыми он ухаживал очень старательно.
Пан Уляницкий действительно остановился невдалеке от своего
окна и, спрятав розгу
за спину, стал нас подзывать сладким голосом, обещая дать нам на мировую по конфетке…
Однажды, когда он весь погрузился в процесс бритья и, взяв себя
за кончик носа, выпятил языком подбриваемую щеку, старший брат отодвинул через форточку задвижку
окна, осторожно спустился в комнату и открыл выходную дверь. Обеспечив себе таким образом отступление, он стал исполнять среди комнаты какой-то дикий танец: прыгал, кривлялся, вскидывал ноги выше головы и кричал диким голосом: «Гол, шлеп, тана — на»…
Однажды, когда отец был на службе, а мать с тетками и знакомыми весело болтали
за какой-то работой, на дворе послышалось тарахтение колес. Одна из теток выглянула в
окно и сказала упавшим голосом...
Реки, которою грозил мне Пашковский, в
окно не было видно, но
за обрезом горы чувствовался спуск, а дальше — крутой подъем противоположного берега…
Я вышел
за ворота и с бьющимся сердцем пустился в темный пустырь, точно в море. Отходя, я оглядывался на освещенные
окна пансиона, которые все удалялись и становились меньше. Мне казалось, что, пока они видны ясно, я еще в безопасности… Но вот я дошел до середины, где пролегала глубокая борозда, — не то канава, указывавшая старую городскую границу, не то овраг.
— А — а, — протянул офицер с таким видом, как будто он одинаково не одобряет и Мазепу, и Жолкевского, а затем удалился с отцом в кабинет. Через четверть часа оба вышли оттуда и уселись в коляску. Мать и тетки осторожно, но с тревогой следили из
окон за уезжавшими. Кажется, они боялись, что отца арестовали… А нам казалось странным, что такая красивая, чистенькая и приятная фигура может возбуждать тревогу…
Когда мы поравнялись с ней, из
окон второго этажа на нас глядели зеленовато — бледные, угрюмые лица арестантов, державшихся руками
за железные решетки…
Я вышел из накуренных комнат на балкон. Ночь была ясная и светлая. Я смотрел на пруд, залитый лунным светом, и на старый дворец на острове. Потом сел в лодку и тихо отплыл от берега на середину пруда. Мне был виден наш дом, балкон, освещенные
окна,
за которыми играли в карты… Определенных мыслей не помню.
— У нас, евреев, это делается очень часто… Ну, и опять нужно знать,
за кого она выйдет. А! Ее нельзя-таки отдать
за первого встречного… А такого жениха тоже на улице каждый день не подымешь. Когда его дед, хасид такой-то, приезжает в какой-нибудь город, то около дома нельзя пройти… Приставляют даже лестницы, лезут в
окна, несут больных, народ облепляет стены, чисто как мухи. Забираются на крыши… А внук… Ха! Он теперь уже великий ученый, а ему еще только пятнадцать лет…
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы
за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила!
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Где ж, где ж они? Ах, боже мой!.. (Отворяя дверь.)Муж! Антоша! Антон! (Говорит скоро.)А все ты, а всё
за тобой. И пошла копаться: «Я булавочку, я косынку». (Подбегает к
окну и кричит.)Антон, куда, куда? Что, приехал? ревизор? с усами! с какими усами?
Правдин. Лишь только из-за стола встали, и я, подошед к
окну, увидел вашу карету, то, не сказав никому, выбежал к вам навстречу обнять вас от всего сердца. Мое к вам душевное почтение…
И вдруг подойдет к
окну, крикнет «не потерплю!» — и опять садится
за стол и опять скребет…
Дю-Шарио смотрел из
окна на всю эту церемонию и, держась
за бока, кричал:"Sont-ils betes! dieux des dieux! sont-ils betes, ces moujiks de Gloupoff!"[Какие дураки! клянусь богом! какие дураки эти глуповские мужики! (франц.)]
Потом, не глядя в
окна, он сел в свою обычную позу в коляске, заложив ногу на ногу и, надевая перчатку, скрылся
за углом.