Неточные совпадения
И на этот раз это опять доставило удовлетворение; трусость моя прошла настолько, что
еще раза два я бесстрашно выходил наружу уже
один, без Гандыла, и опять колотил на лестнице воображаемого вора, упиваясь своеобразным ощущением своей храбрости.
Одна из дочерей была
еще подросток, тринадцати лет, совсем девочка, ходившая в коротких платьях и игравшая в куклы.
Наш флигель стоял в глубине двора, примыкая с
одной стороны к каменице, с другой — к густому саду. За ним был
еще флигелек, где жил тоже с незапамятных времен военный доктор Дударев.
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и
еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана,
еще пронизанный последними лучами уходящего дня. Губы его шептали все
одно слово...
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая
одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил на всякий случай
еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
Одной ночью разразилась сильная гроза.
Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали
одна за другой, освещая, как днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось в душе вереницей образов… Разбитая «фигура»… мужики Коляновской, мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность отца. Все это в конце концов по странной логике образов слилось в
одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор
еще оно стоит в моей памяти.
Незадолго перед этим Коляновской привезли в ящике огромное фортепиано. Человек шесть рабочих снимали его с телеги, и когда снимали, то внутри ящика что-то глухо погромыхивало и звенело.
Одну минуту, когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая над людьми, дрогнула и, казалось, готова была обрушиться на их головы… Мгновение… Сильные руки сделали
еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу…
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался на свою короткую
еще жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю в этом свете положение: прошел
один через две улицы и площадь, и весь мир признает мое право на эту самостоятельность…
Я тот, который когда-то смотрел на ночной пожар, сидя на руках у кормилицы, тот, который колотил палкой в лунный вечер воображаемого вора, тот, который обжег палец и плакал от
одного воспоминания об этом, тот, который замер в лесу от первого впечатления лесного шума, тот, которого
еще недавно водили за руку к Окрашевской…
Однажды, сидя
еще на берегу, он стал дразнить моего старшего брата и младшего Рыхлинского, выводивших последними из воды. Скамеек на берегу не было, и, чтобы надеть сапоги, приходилось скакать на
одной ноге, обмыв другую в реке. Мосье Гюгенет в этот день расшалился, и, едва они выходили из воды, он кидал в них песком. Мальчикам приходилось опять лезть в воду и обмываться. Он повторил это много раз, хохоча и дурачась, пока они не догадались разойтись далеко в стороны, захватив сапоги и белье.
Однажды, вернувшись из заседания, отец рассказал матери, что
один из «подозрительных» пришел
еще до начала заседания и, бросив на стол только что полученное письмо, сказал с отчаянием...
Восстание умирало. Говорили уже не о битвах, а о бойнях и об охоте на людей. Рассказывали, будто мужики зарывали пойманных панов живыми в землю и будто
одну такую могилу с живыми покойниками казаки
еще вовремя откопали где-то недалеко от Житомира…
Вскоре выяснилось, что мой сон этого не значил, и я стал замечать, что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало, тем более что я не чувствовал за собой никакой вины перед ним… Напротив, теперь со своей задумчивой печалью он привлекал меня
еще более. Однажды во время перемены, когда он ходил
один в стороне от товарищей, я подошел к нему и сказал...
В житомирской гимназии мне пришлось пробыть только два года, и потом завязавшиеся здесь школьные связи были оборваны. Только
одна из них оставила во мне более глубокое воспоминание, сложное и несколько грустное, но и до сих пор
еще живое в моей душе.
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны на
одном из этапов, а
еще через некоторое время кто-то из соперников сделал донос на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал в своей жизни, было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Это — учитель немецкого языка, мой дальний родственник, Игнатий Францевич Лотоцкий. Я
еще не поступал и в пансион, когда он приехал в Житомир из Галиции. У него был диплом
одного из заграничных университетов, дававший тогда право преподавания в наших гимназиях. Кто-то у Рыхлинских посмеялся в его присутствии над заграничными дипломами. Лотоцкий встал, куда-то вышел из комнаты, вернулся с дипломом и изорвал его в клочки. Затем уехал в Киев и там выдержал новый экзамен при университете.
— Нет, отец протоиерей, я
еще и не о том, — упорствовал Гаврило. — А вот
один англичанин предлагает через газеты…
Один еще недавно был вынужден оставить гимназию.
Деревня была своеобразная,
одна из тех, в которых крепостное право
еще до формального упразднения уже дошло до явной нелепости.
— Да… Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus… Прежних уже нет. Все пошло прахом. Потому что, видишь ли… было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А
еще дочери… За
одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля… А у тех опять пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
Солнце склонялось к закату, а наша «тройка» все
еще устало месила пыль по проселкам, окруженная зноем и оводами. Казалось, мы толчемся на
одном месте. Некованые копыта мягко шлепали по земле; темнело, где-нибудь на дальнем болоте гудел «бугай», в придорожной ржи сонно ударял перепел, и нетопыри пролетали над головами, внезапно появляясь и исчезая в сумерках.
И
еще в
одном заметно было влияние «непростого происхождения» Антося.
Еще дня через два в класс упало, как петарда, новое сенсационное известие. Был у нас ученик Доманевич, великовозрастный молодой человек, засидевшийся в гимназии и казавшийся среди мелюзги совсем взрослым. Он был добрый малый и хороший товарищ, но держал себя высокомерно, как профессор, случайно усевшийся на
одну парту с малышами.
Он прошелся по комнате, потом опять сел и закачался, смеясь, а я, ободренный этим, решился
еще на
один вопрос...
И хотя ни
одного губернатора
еще не свалил, но все знали, что это именно его перо сотрясает время от времени наш мирок, волнуя то чиновников, то ночную стражу, то офицерство.
В
одно время здесь собралась группа молодежи. Тут был, во — первых, сын капитана, молодой артиллерийский офицер. Мы помнили его
еще кадетом, потом юнкером артиллерийского училища. Года два он не приезжал, а потом явился новоиспеченным поручиком, в свежем с иголочки мундире, в блестящих эполетах и сам весь свежий, радостно сияющий новизной своего положения, какими-то обещаниями и ожиданиями на пороге новой жизни.
Спать под деревом мне совсем не хотелось. Я опять ринулся, как сумасшедший, с холма и понесся к гимназии, откуда
один за другим выходили отэкзаменовавшиеся товарищи. По «закону божию», да
еще на последнем экзамене, «резать» было не принято. Выдерживали все, и городишко, казалось, был заполнен нашей опьяняющей радостью. Свобода! Свобода!
Когда я подымался по лестнице,
одна из дверей открылась, и навстречу мне спустился молодой
еще человек с умным лицом и окладистой небольшой бородкой…
Со всей нашей семьей он попрощался очень задушевно
еще с вечера, а я спал с ним в
одной комнате.
Я, разумеется, не боялся. Наоборот, идя по широким темным улицам и пустырям, я желал какой-нибудь опасной встречи. Мне так приятно было думать, что Люня
еще не спит и, лежа в своей комнате с закрытыми ставнями, думает обо мне с опасением и участием. А я ничего не боюсь и иду
один, с палкой в руке, мимо старых, обросших плющами стен знаменитого дубенского замка. И мне приходила в голову гордая мысль, что я, должно быть, «влюблен».
Я хотел ответить, по обыкновению, шуткой, но увидел, что она не
одна. За низким заборчиком виднелись головки
еще двух девочек.
Одна — ровесница Дембицкой, другая — поменьше. Последняя простодушно и с любопытством смотрела на меня. Старшая, как мне показалось, гордо отвернула голову.
Одно мгновение показалось, что я
еще в Житомире…
— Молится, — с удивлением сказала
одна, и, постояв
еще несколько секунд, они пошли своим путем, делясь какими-то замечаниями. А я стоял на улице, охваченный особенным радостным предчувствием. Кажется, это была моя последняя молитва, проникнутая живой непосредственностью и цельностью настроения. Мне вспомнилась моя детская молитва о крыльях. Как я был глуп тогда… Просил, в сущности, игрушек… Теперь я знал, о чем я молился, и радостное предчувствие казалось мне ответом…
Неточные совпадения
Когда б он знал, какая рана // Моей Татьяны сердце жгла! // Когда бы ведала Татьяна, // Когда бы знать она могла, // Что завтра Ленский и Евгений // Заспорят о могильной сени; // Ах, может быть, ее любовь // Друзей соединила б вновь! // Но этой страсти и случайно //
Еще никто не открывал. // Онегин обо всем молчал; // Татьяна изнывала тайно; //
Одна бы няня знать могла, // Да недогадлива была.
Певец Пиров и грусти томной, // Когда б
еще ты был со мной, // Я стал бы просьбою нескромной // Тебя тревожить, милый мой: // Чтоб на волшебные напевы // Переложил ты страстной девы // Иноплеменные слова. // Где ты? приди: свои права // Передаю тебе с поклоном… // Но посреди печальных скал, // Отвыкнув сердцем от похвал, //
Один, под финским небосклоном, // Он бродит, и душа его // Не слышит горя моего.
Ах, он любил, как в наши лета // Уже не любят; как
одна // Безумная душа поэта //
Еще любить осуждена: // Всегда, везде
одно мечтанье, //
Одно привычное желанье, //
Одна привычная печаль. // Ни охлаждающая даль, // Ни долгие лета разлуки, // Ни музам данные часы, // Ни чужеземные красы, // Ни шум веселий, ни науки // Души не изменили в нем, // Согретой девственным огнем.
Итак, отдавши нужные приказания
еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с
одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
В фортунку [Фортунка — игра с помощью вертящегося кружка (фортунки).] крутнул: выиграл две банки помады, фарфоровую чашку и гитару; потом опять поставил
один раз и прокрутил, канальство,
еще сверх шесть целковых.