Неточные совпадения
Впоследствии и эта минута часто вставала в
моей душе, особенно в часы усталости, как первообраз глубокого, но живого покоя… Природа ласково манила ребенка в начале его жизни своей нескончаемой, непонятной тайной, как будто обещая где-то в бесконечности глубину познания и блаженство разгадки…
И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта за чертой, что мог, о его жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил в
моей душе — и более дорогой, и более знакомый, чем прежде.
И когда я теперь вспоминаю
мою молодую красавицу — мать в этой полутемной кухне, освещенной чадным сальным каганчиком, в атмосфере, насыщенной подавляющими
душу страхами, то она рисуется мне каким-то светлым ангелом, разгоняющим эти страхи уже одной своей улыбкой неверия и превосходства.
Впоследствии глаза у меня стали слабее, и эта необычайная красота теперь живет в
моей душе лишь ярким воспоминанием этой ночи.
Хатка стояла на склоне, вся в зелени, усыпанной яркими цветами высокой мальвы, и воспоминание об этом уголке и об этой счастливой паре осталось в
моей душе светлым пятнышком, обвеянным своеобразной поэзией.
Выходило бы так, что я, еще ребенок, из сочувствия к
моему приятелю, находящемуся в рабстве у пана Уляницкого, всей
душою призываю реформу и молюсь за доброго царя, который хочет избавить всех купленных мальчиков от злых Уляницких…
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось в
душе вереницей образов… Разбитая «фигура»… мужики Коляновской, мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность отца. Все это в конце концов по странной логике образов слилось в одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит в
моей памяти.
Если бы в это время кто-нибудь вскрыл
мою детскую
душу, чтобы определить по ней признаки национальности, то, вероятно, он решил бы, что я — зародыш польского шляхтича восемнадцатого века, гражданин романтической старой Польши, с ее беззаветным своеволием, храбростью, приключениями, блеском, звоном чаш и сабель.
Вскоре после этого пьесы, требовавшие польских костюмов, были воспрещены, а еще через некоторое время польский театр вообще надолго смолк в нашем крае. Но романтическое чувство прошлого уже загнездилось в
моей душе, нарядившись в костюмы старой Польши.
Наутро первая
моя мысль была о чем-то важном. О новой одежде?.. Она лежала на своем месте, как вчера. Но многое другое было не на своем месте. В
душе, как заноза, лежали зародыши новых вопросов и настроений.
Все это усиливало общее возбуждение и, конечно, отражалось даже на детских
душах… А так как я тогда не был ни русским, ни поляком или, вернее, был и тем, и другим, то отражения этих волнений неслись над
моей душой, как тени бесформенных облаков, гонимых бурным ветром.
Я думаю поэтому, что если бы кто-нибудь сумел вскрыть
мою душу, то и в этот период
моей жизни он бы наверное нашел, что наибольшим удельным весом обладали в ней те чувства, мысли, впечатления, какие она получала от языка, литературы и вообще культурных влияний родины
моей матери.
Итак, кто же я на самом деле?.. Этот головоломный, пожалуй, даже неразрешимый вопрос стал центром маленькой драмы в
моей неокрепшей
душе…
Я обиделся и отошел с некоторой раной в
душе. После этого каждый вечер я ложился в постель и каждое утро просыпался с щемящим сознанием непонятной для меня отчужденности Кучальского.
Мое детское чувство было оскорблено и доставляло мне страдание.
И я не делал новых попыток сближения с Кучальским. Как ни было мне горько видеть, что Кучальский ходит один или в кучке новых приятелей, — я крепился, хотя не мог изгнать из
души ноющее и щемящее ощущение утраты чего-то дорогого, близкого, нужного
моему детскому сердцу.
Сердце у меня тревожно билось, в груди еще стояло ощущение теплоты и удара. Оно, конечно, скоро прошло, но еще и теперь я ясно помню ту смутную тревогу, с какой во сне я искал и не находил то, что мне было нужно, между тем как рядом, в спутанном клубке сновидений, кто-то плакал, стонал и бился… Теперь мне кажется, что этот клубок был завязан тремя «национализмами», из которых каждый заявлял право на владение
моей беззащитной
душой, с обязанностью кого-нибудь ненавидеть и преследовать…
В житомирской гимназии мне пришлось пробыть только два года, и потом завязавшиеся здесь школьные связи были оборваны. Только одна из них оставила во мне более глубокое воспоминание, сложное и несколько грустное, но и до сих пор еще живое в
моей душе.
Трудно было разобрать, говорит ли он серьезно, или смеется над
моим легковерием. В конце концов в нем чувствовалась хорошая натура, поставленная в какие-то тяжелые условия. Порой он внезапно затуманивался, уходил в себя, и в его тускневших глазах стояло выражение затаенной печали… Как будто чистая сторона детской
души невольно грустила под наплывом затягивавшей ее грязи…
Лачуги, заборы, землянки. Убогая лавочка, где когда-то Крыштанович на сомнительные деньги покупал булки… Шоссе с пешеходами, возами, балагулами, странниками… гулкий мост. Речка, где мы купались с
моим приятелем. Врангелевская роща. Ощущение особенной приятной боли мелькнуло в
душе. Как будто отрывалась и уплывала назад в первый еще раз так резко отграниченная полоска жизни.
Таково было устойчивое, цельное, простое мировоззрение
моего отца, которое незаметно просочилось и в
мою душу.
Эпизод этот залег в
моей памяти каким-то странным противоречием, и порой, глядя, как капитан развивает перед Каролем какой-нибудь новый план, а тот слушает внимательно и спокойно, — я спрашивал себя: помнит ли Кароль, или забыл? И если помнит, то винит ли капитана? Или себя? Или никого не винит, а просто носит в
душе беспредметную горечь и злобу? Ничего нельзя было сказать, глядя на суховатое морщинистое лицо, с колючей искоркой в глазах и с тонкими губами, сжатыми, точно от ощущения уксуса и желчи…
Впоследствии «простая» вера разлетелась, и в
моем воображении вставала скромная могила: жил, надеялся, стремился, страдал и умер с мукой в
душе за участь семьи… Какое значение имеет теперь его жизнь, его стремления и его «преждевременная» честность?..
Вообще в это время под влиянием легенд старого замка и отрывочного чтения (в списках) «Гайдамаков» Шевченка — романтизм старой Украины опять врывался в
мою душу, заполняя ее призраками отошедшей казацкой жизни, такими же мертвыми, как и польские рыцари и их прекрасные дамы…
Без
моего сознания и ведома в
душе происходила чисто стихийная борьба настроений.
Это четырехстишие глубоко застряло у меня в мозгу. Вероятно, именно потому, что очарование националистского романтизма уже встречалось с другим течением, более родственным
моей душе.
Эта струя литературы того времени, этот особенный двусторонний тон ее — взяли к себе
мою разноплеменную
душу…
Лицо у меня горело, голос дрожал, на глаза просились слезы. Протоиерея удивило это настроение, и он, кажется, приготовился услышать какие-нибудь необыкновенные признания… Когда он накрыл
мою склоненную голову, обычное волнение исповеди пробежало в
моей душе… «Сказать, признаться?»
К концу гимназического курса в
моей душе начало складываться из всего этого брожения некоторое, правда, довольно туманное представление о том, чем мне быть за гранью гимназии и нашего города.
Я посмотрел на него с удивлением. Что нужно этому человеку? Страха перед ним давно уже не было в
моей душе. Я сознавал, что он вовсе не грозен и не зол, пожалуй даже по — своему добродушен. Но за что же он накинулся?
Когда он уехал, в городе осталось несколько таинственно розданных, довольно невинных украинских брошюр, а в
моей душе — двойственное ощущение. Мне казалось, что Пиотровский малый пустой и надутый ненужною важностью. Но это таилось где-то в глубине
моего сознания и робело пробиться наружу, где все-таки царило наивное благоговение: такой важный, в очках, и с таким опасным поручением…
Первое сильное детское горе переполняло до краев
мою душу.
День был воскресный. Ученики должны быть у обедни в старом соборе, на хорах. С разрешения гимназического начальства я обыкновенно ходил в другую церковь, но этот раз меня потянуло в собор, где я надеялся встретить своего соседа по парте и приятеля Крыштановича, отчасти уже знакомого читателям предыдущих
моих очерков. Это был юноша опытный и авторитетный, и я чувствовал потребность излить перед ним свою переполненную
душу.
— Н — нет, — ответил я. Мне самому так хотелось найти свою незнакомку, что я бы с удовольствием пошел на некоторые уступки… Но… я бы не мог объяснить, что именно тут другое: другое было ощущение, которым был обвеян
мой сон. Здесь его не было, и в
душе подымался укор против всякого компромисса. — Не то! — сказал я со вздохом.
В
моей тогда беззаботной
душе отложилась на время легкая смутная печаль.
Не скажу, чтобы впечатление от этого эпизода было в
моей душе прочно и сильно; это была точно легкая тень от облака, быстро тающего в ясный солнечный день. И если я все-таки отмечаю здесь это ощущение, то не потому, что оно было сильно. Но оно было в известном тоне, и этой душевной нотке суждено было впоследствии зазвучать гораздо глубже и сильнее. Вскоре другие лица и другие впечатления совершенно закрыли самое воспоминание о маленькой еврейской принцессе.