Сквозь автоматическую оболочку порой, однако, прорывается что-то из
другой жизни. Он любит рассказывать о прошлом. В каждом классе есть особый мастер, умеющий заводить Лемпи, как часовщик заводит часы. Стоит тронуть какую-то пружину, — старик откладывает скучный журнал, маленькие глазки загораются масленистым мерцанием, и начинаются бесконечные рассказы…
Неточные совпадения
Прошел год,
другой. Толки шли все шире. В тихую
жизнь как бы вонзилась какая-то заноза, порождавшая смутную тревогу и окрашивавшая особенным оттенком все события. А тут случилось знамение: гром ударил в «старую фигуру».
Одни верили в одно,
другие — в
другое, но все чувствовали, что идет на застоявшуюся
жизнь что-то новое, и всякая мелочь встречалась тревожно, боязливо, чутко…
Жизнь он, однако, влачил бедственную, и в трудные минуты, когда
другие источники иссякали, он брал шутовством и фокусами.
Просто, реально и тепло автор рассказывал, как Фомка из Сандомира пробивал себе трудную дорогу в
жизни, как он нанялся в услужение к учителю в монастырской школе, как потом получил позволение учиться с
другими учениками, продолжая чистить сапоги и убирать комнату учителя, как сначала над ним смеялись гордые паничи и как он шаг за шагом обгонял их и первым кончил школу.
Банды появились уже и в нашем крае. Над
жизнью города нависала зловещая тень. То и дело было слышно, что тот или
другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?» Ушло до лясу несколько юношей и из пансиона Рыхлинского…
Это было мгновение, когда заведомо для всех нас не стало человеческой
жизни… Рассказывали впоследствии, будто Стройновский просил не завязывать ему глаз и не связывать рук. И будто ему позволили. И будто он сам скомандовал солдатам стрелять… А на
другом конце города у знакомых сидела его мать. И когда комок докатился до нее, она упала, точно скошенная…
В
жизни на одной стороне стояла возвышенно печальная драма в семье Рыхлинских и казнь Стройновского, на
другой — красивая фигура безжалостного, затянутого в мундир жандарма…
На следующий год Крыжановский исчез. Одни говорили, что видели его, оборванного и пьяного, где-то на ярмарке в Тульчине.
Другие склонны были верить легенде о каком-то якобы полученном им наследстве, призвавшем его к новой
жизни.
Но… все-таки представления о нравственности лиц и о нравственности учреждений, строя
жизни уже отделялись
друг от
друга, как различные категории.
В погожие сумерки «весь город» выходил на улицу, и вся его
жизнь в эти часы переливалась пестрыми волнами между тюрьмой — на одной стороне и почтовой станцией — на
другой.
Это входило у меня в привычку. Когда же после Тургенева и
других русских писателей я прочел Диккенса и «Историю одного города» Щедрина, — мне показалось, что юмористическая манера должна как раз охватить и внешние явления окружающей
жизни, и их внутренний характер. Чиновников, учителей, Степана Яковлевича, Дидонуса я стал переживать то в диккенсовских, то в щедринских персонажах.
И столько в этом было
жизни, глубины, наконец столько неведомого и тайно — манящего, что для
других вопросов не оставалось места.
Они перекрывались фактами
жизни, как небесная синева перекрывается быстро несущимися светлыми, громоздящимися
друг на
друга облаками, развертывающими все новые образы, комбинации и формы…
— Мне суждена
другая доля… Меня манит недостижимое.
Жизнь моя пройдет бурно… Уничтожая все на своем пути, принося страдания всем, кого роковая судьба свяжет со мною. И прежде всего тем, кого я люблю.
Слабохарактерный, спившийся, погибавший, он как бы раздваивался в своем произведении: себя он вывел в лице доктора, мрачного меланхолика, страдающего запоем, безнадежно загубленного уже мраком окружающих условий, но благословляющего своего молодого
друга Светлова на новую
жизнь и борьбу.
— Афанасий Васильевич! — сказал бедный Чичиков и схватил его обеими руками за руки. — О, если бы удалось мне освободиться, возвратить мое имущество! клянусь вам, повел бы отныне совсем
другую жизнь! Спасите, благодетель, спасите!
Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный
жизни бурной!.. // Сердечный
друг, желанный
друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой
жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный
другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя
жизни лучший цвет.
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно
жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто в двадцать лет был франт иль хват, // А в тридцать выгодно женат; // Кто в пятьдесят освободился // От частных и
других долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.
Прогулки, чтенье, сон глубокой, // Лесная тень, журчанье струй, // Порой белянки черноокой // Младой и свежий поцелуй, // Узде послушный конь ретивый, // Обед довольно прихотливый, // Бутылка светлого вина, // Уединенье, тишина: // Вот
жизнь Онегина святая; // И нечувствительно он ей // Предался, красных летних дней // В беспечной неге не считая, // Забыв и город, и
друзей, // И скуку праздничных затей.
Друзья мои, вам жаль поэта: // Во цвете радостных надежд, // Их не свершив еще для света, // Чуть из младенческих одежд, // Увял! Где жаркое волненье, // Где благородное стремленье // И чувств и мыслей молодых, // Высоких, нежных, удалых? // Где бурные любви желанья, // И жажда знаний и труда, // И страх порока и стыда, // И вы, заветные мечтанья, // Вы, призрак
жизни неземной, // Вы, сны поэзии святой!