Отец сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил, что верят этому только дураки, так как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое —
где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам, что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили за поповским маршрутом: передавали совершенно точно, что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и что теперь его ведут к нам…
Неточные совпадения
Не знаю
уж по какой логике, — но лакей Гандыло опять принес отцовскую палку и вывел меня на крыльцо,
где я, — быть может, по связи с прежним эпизодом такого же рода, — стал крепко бить ступеньку лестницы.
А между тем где-то далеко в столицах судьбы крепостного строя
уже взвешивались и в городе носилось тревожное ожидание.
Я просто видел все, что описывал автор: и маленького пастуха в поле, и домик ксендза среди кустов сирени, и длинные коридоры в школьном здании,
где Фомка из Сандомира торопливо несет вычищенные сапога учителя, чтобы затем бежать в класс, и взрослую
уже девушку, застенчиво встречающую тоже взрослого и «ученого» Фому, бывшего своего ученика.
И вот теперь я тот, что бесстрашно прошел мимо стольких опасностей, подошел к самым ворогам пансиона,
где я
уже имею высокое звание «учня»; и я смотрю кругом и кверху.
Когда мы вернулись в пансион, оба провинившиеся были
уже тут и с тревогой спрашивали,
где Гюгенет и в каком мы его оставили настроении. Француз вернулся к вечернему чаю; глаза у него были веселые, но лицо серьезно. Вечером мы по обыкновению сидели в ряд за длинными столами и, закрыв уши, громко заучивали уроки. Шум при этом стоял невообразимый, а мосье Гюгенет, строгий и деловитый, ходил между столами и наблюдал, чтобы не было шалостей.
Только
уже совсем вечером, когда все улеглись и в лампе притушили огонь, с «дежурной кровати»,
где спал Гюгенет, внезапно раздался хохот. Он сидел на кровати и хохотал, держась за живот и чуть не катаясь по постели…
В один вечер мать захлопоталась и забыла прислать за мною. Остаться ночевать в пансионе мне не хотелось. Было страшно уходить одному, но вместе что-то манило. Я решился и, связав книги, пошел из дортуара,
где ученики
уже ложились.
Я чувствовал, что здесь я буду одинаково далек от пансиона и от дома, огоньки которого
уже мелькали где-то впереди в сырой темноте.
И вдруг сзади меня, немного вправо, раздался резкий, пронзительный свист, от которого я инстинктивно присел к земле. Впереди и влево раздался ответный свист, и я сразу сообразил, что это два человека идут навстречу друг другу приблизительно к тому месту,
где должен был проходить и я. В темноте
уже как будто мелькала неясная фигура и слышались тяжелые шаги. Я быстро наклонился к земле и заполз в овражек…
Они прошли и исчезли за западной заставой, по направлению к Польше,
где, как говорили, «
уже лилась кровь», а в город вступали другие отряды…
Восстание умирало. Говорили
уже не о битвах, а о бойнях и об охоте на людей. Рассказывали, будто мужики зарывали пойманных панов живыми в землю и будто одну такую могилу с живыми покойниками казаки еще вовремя откопали где-то недалеко от Житомира…
На рассвете, не помню
уже где именно, — в Новоград — Волынске или местечке Корце, — мы проехали на самой заре мимо развалин давно закрытого базилианского монастыря — школы… Предутренний туман застилал низы длинного здания, а вверху резко чернели ряды пустых окон… Мое воображение населяло их десятками детских голов, и среди них знакомое, серьезное лицо Фомы из Сандомира, героя первой прочитанной мною повести…
И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня
уже были предметы первой «политической» антипатии. Это был министр Толстой и, главное, — Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику…
Исполнялось это редко, и главная прелесть незаконного утреннего она состояла именно в сознании, что где-то, в тумане, пробираясь по деревянным кладочкам и проваливаясь с калошами в грязь, крадется ищейка Дидонус и, быть может, в эту самую минуту
уже заглядывает с улицы в окно…
А затем кое —
где из красивого тумана, в котором гениальною кистью украинского поэта были разбросаны полные жизни и движения картины бесчеловечной борьбы, стало проглядывать кое-что, затронувшее
уже и меня лично.
Вдруг до моего сознания долетел чуть внятный звук, будто где-то далеко ударили ложечкой по стакану. Я знал его: это — отголосок бубенчиков. Она
уже выехала, но еще далеко: таратайка, пробирается сетью узеньких переулков в предместий. Я успею дойти до моста, перейти его и стать в тени угловой лавки. А пока… еще немного додумать.
Я вернулся на прежнее место, глядел на воду, искал глазами лебедей, но и они
уже затерялись где-то в тени, как мои мысли…
Об этом спрашивает молодая женщина, «пробужденная им к сознательной жизни». Он все откроет ей, когда придет время… Наконец однажды, прощаясь с нею перед отъездом в столицу,
где его
уже ждет какое-то важное общественное дело, — он наклоняется к ней и шопотом произносит одно слово… Она бледнеет. Она не в силах вынести гнетущей тайны. Она заболевает и в бреду часто называет его имя, имя героя и будущего мученика.
Тургенев говорит, что в первый раз
уже за границей, где-то под Берлином, он сознательно наслаждался природой и пеньем жаворонка.
День был воскресный. Ученики должны быть у обедни в старом соборе, на хорах. С разрешения гимназического начальства я обыкновенно ходил в другую церковь, но этот раз меня потянуло в собор,
где я надеялся встретить своего соседа по парте и приятеля Крыштановича, отчасти
уже знакомого читателям предыдущих моих очерков. Это был юноша опытный и авторитетный, и я чувствовал потребность излить перед ним свою переполненную душу.
Ну, так вот-с, продолжаю-с: остроумие, по-моему, великолепная вещь-с; это, так сказать, краса природы и утешение жизни, и уж какие, кажется, фокусы может оно задавать, так что
где уж, кажется, иной раз угадать какому-нибудь бедненькому следователю, который притом и сам своей фантазией увлечен, как и всегда бывает, потому тоже ведь человек-c!
Неточные совпадения
Бобчинский. Возле будки,
где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович
уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Так как я знаю, что за тобою, как за всяким, водятся грешки, потому что ты человек умный и не любишь пропускать того, что плывет в руки…» (остановясь), ну, здесь свои… «то советую тебе взять предосторожность, ибо он может приехать во всякий час, если только
уже не приехал и не живет где-нибудь инкогнито…
«Скажи, служивый, рано ли // Начальник просыпается?» // — Не знаю. Ты иди! // Нам говорить не велено! — // (Дала ему двугривенный). // На то у губернатора // Особый есть швейцар. — // «А
где он? как назвать его?» // — Макаром Федосеичем… // На лестницу поди! — // Пошла, да двери заперты. // Присела я, задумалась, //
Уж начало светать. // Пришел фонарщик с лестницей, // Два тусклые фонарика // На площади задул.
Запомнил Гриша песенку // И голосом молитвенным // Тихонько в семинарии, //
Где было темно, холодно, // Угрюмо, строго, голодно, // Певал — тужил о матушке // И обо всей вахлачине, // Кормилице своей. // И скоро в сердце мальчика // С любовью к бедной матери // Любовь ко всей вахлачине // Слилась, — и лет пятнадцати // Григорий твердо знал
уже, // Кому отдаст всю жизнь свою // И за кого умрет.
С ребятами, с дево́чками // Сдружился, бродит по лесу… // Недаром он бродил! // «Коли платить не можете, // Работайте!» — А в чем твоя // Работа? — «Окопать // Канавками желательно // Болото…» Окопали мы… // «Теперь рубите лес…» // — Ну, хорошо! — Рубили мы, // А немчура показывал, //
Где надобно рубить. // Глядим: выходит просека! // Как просеку прочистили, // К болоту поперечины // Велел по ней возить. // Ну, словом: спохватились мы, // Как
уж дорогу сделали, // Что немец нас поймал!