Неточные совпадения
Это вообще первый вечер, который я запомнил
в своей
жизни.
Впоследствии и эта минута часто вставала
в моей душе, особенно
в часы усталости, как первообраз глубокого, но живого покоя… Природа ласково манила ребенка
в начале его
жизни своей нескончаемой, непонятной тайной, как будто обещая где-то
в бесконечности глубину познания и блаженство разгадки…
И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта за чертой, что мог, о его
жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил
в моей душе — и более дорогой, и более знакомый, чем прежде.
Объективная история его
жизни сохранилась поэтому
в «послужных списках».
Уже
в период довольно сознательной моей
жизни случился довольно яркий эпизод этого рода.
Но
жизнь затерла его
в серой и грязной среде.
На третьем или четвертом году после свадьбы отец уехал по службе
в уезд и ночевал
в угарной избе. Наутро его вынесли без памяти
в одном белье и положили на снег. Он очнулся, но половина его тела оказалась парализованной. К матери его доставили почти без движения, и, несмотря на все меры, он остался на всю
жизнь калекой…
Таким образом
жизнь моей матери
в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой…
Все это я узнал по позднейшим рассказам, а самого Коляновского помню вполне ясно только уже
в последние дни его
жизни. Однажды он почувствовал себя плохо, прибег к обычному средству, но оно не помогло. Тогда он сказал жене...
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при
жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но
в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе,
в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
Жизнь нашего двора шла тихо, раз заведенным порядком. Мой старший брат был на два с половиной года старше меня, с младшим мы были погодки. От этого у нас с младшим братом установилась, естественно, большая близость. Вставали мы очень рано, когда оба дома еще крепко спали. Только
в конюшне конюхи чистили лошадей и выводили их к колодцу. Иногда нам давали вести их
в поводу, и это доверие очень подымало нас
в собственном мнении.
Но, и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями,
в темном саду,
в затканных темнотою углах комнат есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной
жизнью «того света»…
В эту мучительную полосу моей детской
жизни воспоминание о боге было очень бесформенно.
Но свет не действовал ночью, и ночь была вся во власти враждебного, иного мира, который вместе с темнотой вдвигался
в пределы обычной
жизни.
Страшна была тайна
жизни и смерти, и перед нею мы
в то время были, кажется, настоящими язычниками.
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а
жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились
в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
И когда я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило душу приливом какого-то особенного чувства: передо мною как будто раскрылась трепетная
жизнь этой огненной бесконечности, и вся она с бездонной синевой
в бесчисленными огнями, с какой-то сознательной лаской смотрела с высоты на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами
в затененном углу двора и просившего себе крыльев…
В живом выражении трепетно мерцающего свода мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
Пан Уляницкий ничего не имел против этого и только, приступая к бритью, предупреждал нас, чтобы мы вели себя смирно, так как малейшее нарушение порядка
в эту важную минуту угрожает опасностью его
жизни.
Но Марья продолжала плакать и то сама порывисто обнимала Иохима, то принималась упрекать и гнать его, уверяя, что она умрет, повесится, зарежется, утопится
в кринице и вообще — покончит
жизнь всевозможными способами.
Прошел год, другой. Толки шли все шире.
В тихую
жизнь как бы вонзилась какая-то заноза, порождавшая смутную тревогу и окрашивавшая особенным оттенком все события. А тут случилось знамение: гром ударил
в «старую фигуру».
Одни верили
в одно, другие —
в другое, но все чувствовали, что идет на застоявшуюся
жизнь что-то новое, и всякая мелочь встречалась тревожно, боязливо, чутко…
Газета тогда
в глухой провинции была редкость, гласность заменялась слухами, толками, догадками, вообще — «превратными толкованиями». Где-то
в верхах готовилась реформа, грядущее кидало свою тень, проникавшую глубоко
в толщу общества и народа;
в этой тени вставали и двигались призраки, фоном
жизни становилась неуверенность. Крупные черты будущего были неведомы, мелочи вырастали
в крупные события.
Жизнь он, однако, влачил бедственную, и
в трудные минуты, когда другие источники иссякали, он брал шутовством и фокусами.
Ноша поставлена на место, и
жизнь твердою волею людей двинута
в новом направлении…
Это был один из значительных переломов
в моей
жизни…
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался на свою короткую еще
жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю
в этом свете положение: прошел один через две улицы и площадь, и весь мир признает мое право на эту самостоятельность…
По остальным предметам я шел прекрасно, все мне давалось без особенных усилий, и основной фон моих воспоминаний этого периода — радость развертывающейся
жизни, шумное хорошее товарищество, нетрудная, хотя и строгая дисциплина, беготня на свежем воздухе и мячи, летающие
в вышине.
На монастырской площадке тоже все успокоилось, и
жизнь стала входить
в обычную колею. На широкое крыльцо кляштора выглянули старые монахини и, видя, что все следы наваждения исчезли, решили докончить прогулку. Через несколько минут опять степенно закружились вереницы приютянок
в белых капорах, сопровождаемые степенными сестрами — бригитками. Старуха с четками водворилась на своей скамье.
Первая театральная пьеса, которую я увидел
в своей
жизни, была польская и притом насквозь проникнутая национально — историческим романтизмом.
Но
жизнь груба и нестройна, и еще более вероятно, что
в прозаически беспорядочной свалке я бы струсил, как самый трусливый из городских мальчишек…
Банды появились уже и
в нашем крае. Над
жизнью города нависала зловещая тень. То и дело было слышно, что тот или другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?» Ушло до лясу несколько юношей и из пансиона Рыхлинского…
Я думаю поэтому, что если бы кто-нибудь сумел вскрыть мою душу, то и
в этот период моей
жизни он бы наверное нашел, что наибольшим удельным весом обладали
в ней те чувства, мысли, впечатления, какие она получала от языка, литературы и вообще культурных влияний родины моей матери.
Счастливая особенность детства — непосредственность впечатлений и поток яркой
жизни, уносящий все вперед и вперед, — не позволили и мне остановиться долго на этих национальных рефлексиях… Дни бежали своей чередой, украинский прозелитизм не удался; я перестрадал маленькую драму разорванной детской дружбы, и вопрос о моей «национальности» остался пока
в том же неопределенном положении…
Шел я далеко не таким победителем, как когда-то
в пансион Рыхлинского. После вступительного экзамена я заболел лихорадкой и пропустил почти всю первую четверть.
Жизнь этого огромного «казенного» учреждения шла без меня на всех парах, и я чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже
в чем-то виновным. Виновным
в том, что болел, что ничего не знаю, что я, наконец, так мал и не похож на гимназиста… И иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
Очень вероятно, что через минуту он уже не узнал бы меня при новой встрече, но
в моей памяти этот маленький эпизод остался на всю
жизнь.
Бессмысленный окрик автомата случайно упал
в душу,
в первый еще раз раскрывшуюся навстречу вопросам о несовершенствах
жизни и разнеженную мечтой о чем-то лучшем…
Впоследствии,
в минуты невольных уединений, когда я оглядывался на прошлое и пытался уловить, что именно
в этом прошлом определило мой жизненный путь,
в памяти среди многих важных эпизодов, влияний, размышлений и чувств неизменно вставала также и эта картина: длинный коридор, мальчик, прижавшийся
в углублении дверей с первыми движениями разумной мечты о
жизни, и огромная мундиро — автоматическая фигура с своею несложною формулой...
Ужасная весть обтекает Россию
Об умысле злом на царя…
Но чудо свершилось пред всеми
в очию,
Венчанную
жизнь сохраня…
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны на одном из этапов, а еще через некоторое время кто-то из соперников сделал донос на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал
в своей
жизни, было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и
жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету,
в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Лачуги, заборы, землянки. Убогая лавочка, где когда-то Крыштанович на сомнительные деньги покупал булки… Шоссе с пешеходами, возами, балагулами, странниками… гулкий мост. Речка, где мы купались с моим приятелем. Врангелевская роща. Ощущение особенной приятной боли мелькнуло
в душе. Как будто отрывалась и уплывала назад
в первый еще раз так резко отграниченная полоска
жизни.
А вот теперь я уже «старый гимназист» и еду
в новые места на какую-то новую
жизнь…
В детской
жизни бывают минуты, когда сознание как будто оглядывается на пройденный путь, ловит и отмечает собственный рост.
Теперь я люблю воспоминание об этом городишке, как любят порой память старого врага. Но, боже мой, как я возненавидел к концу своего пребывания эту затягивающую, как прудовой ил, лишенную живых впечатлений будничную
жизнь, высасывавшую энергию, гасившую порывы юного ума своей безответностью на все живые запросы, погружавшую воображение
в бесплодно — романтическое ленивое созерцание мертвого прошлого.
На следующий год Крыжановский исчез. Одни говорили, что видели его, оборванного и пьяного, где-то на ярмарке
в Тульчине. Другие склонны были верить легенде о каком-то якобы полученном им наследстве, призвавшем его к новой
жизни.
«Зерцало» было как бы средоточием
жизни всего этого промозглого здания, наполненного жалкими несчастливцами, вроде Крыжановского или Ляцковского. Когда нам
в неприсутственные часы удавалось проникать
в святилище уездного суда, то и мы с особой осторожностью проходили мимо зерцала. Оно казалось нам какой-то волшебной скинией. Слово, неосторожно сказанное «при зерцале», было уже не простое слово. Оно влекло за собой серьезные последствия.
Сквозь автоматическую оболочку порой, однако, прорывается что-то из другой
жизни. Он любит рассказывать о прошлом.
В каждом классе есть особый мастер, умеющий заводить Лемпи, как часовщик заводит часы. Стоит тронуть какую-то пружину, — старик откладывает скучный журнал, маленькие глазки загораются масленистым мерцанием, и начинаются бесконечные рассказы…
В какую-то трудную минуту его
жизни он оказал ему услугу
в качестве проводника через Альпы.
Ни
в нас, ни
в предмете не было ничего, что осветило бы
жизнь в глухом городишке, среди стоячих прудов.
Сильные — уходили, слабые — уживались, и
жизнь в сонном городке вокруг мертвого замка брала свое.