Неточные совпадения
Это была скромная, теперь забытая, неудавшаяся, но все же реформа, и блестящий вельможа, самодур и сатрап, как все вельможи того времени, не лишенный, однако, некоторых «благих намерений и порывов», звал
в сотрудники скромного чиновника,
в котором признавал нового человека для нового
дела…
На другой
день депутации являлись с приношениями
в усиленном размере, но отец встречал их уже грубо, а на третий бесцеремонно гнал «представителей» палкой, а те толпились
в дверях с выражением изумления и испуга…
Перед окончанием
дела появился у нас сам граф: его карета с гербами раза два — три останавливалась у нашего скромного домика, и долговязый гайдук
в ливрее торчал у нашего покосившегося крыльца.
Ее это огорчило, даже обидело. На следующий
день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила
в гостиной всю мебель. Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать…
Он не обедал
в этот
день и не лег по обыкновению спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой. Когда часа через два мать послала меня
в кабинет посмотреть, не заснул ли он, и, если не спит, позвать к чаю, — то я застал его перед кроватью на коленях. Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал.
В этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об этом, то мне становится ясна основная разница
в настроении честных людей того поколения с настроением наших
дней.
Дело судьи — смотреть, чтобы закон, раз пущенный
в ход, прилагался правильно.
И
в таком виде
дело выйдет за пределы уездного суда
в сенат, а может быть, и выше.
Таким образом жизнь моей матери
в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же
дней и, наконец, стал калекой…
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло, и вскоре мы «закалились» до такой степени, что
в одних рубашках и босые спасались по утрам с младшим братом
в старую коляску, где, дрожа от холода (
дело было осенью,
в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
Все это я узнал по позднейшим рассказам, а самого Коляновского помню вполне ясно только уже
в последние
дни его жизни. Однажды он почувствовал себя плохо, прибег к обычному средству, но оно не помогло. Тогда он сказал жене...
А Коляновский оделся, чтобы идти
в костел, но вместо этого лежит целый
день на столе.
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству
днем… Но
в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе,
в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
В этот промежуток
дня наш двор замирал. Конюхи от нечего делать ложились спать, а мы с братом слонялись по двору и саду, смотрели с заборов
в переулок или на длинную перспективу шоссе, узнавали и делились новостями… А солнце, подымаясь все выше, раскаляло камни мощеного двора и заливало всю нашу усадьбу совершенно обломовским томлением и скукой…
Так она поступила и
в один жаркий
день, когда я, рассорившись с братом, почувствовал особенную потребность
в ее дружбе. Она проходила мимо садового забора и, когда я ее позвал, попыталась лукаво проскользнуть
в щель. Но я все-таки успел захватить ее…
Однажды он был у нас почти весь
день, и нам было особенно весело. Мы лазали по заборам и крышам, кидались камнями, забирались
в чужие сады и ломали деревья. Он изорвал свою курточку на дикой груше, и вообще мы напроказили столько, что еще
дня два после этого все боялись последствий.
И вот, на третий
день, часа
в три, вскоре после того как на дворе прогремели колеса отцовской брички, нас позвали не к обеду, а
в кабинет отца.
Мы были уверены, что
дело идет о наказании, и вошли
в угнетенном настроении.
В кабинете мы увидели мать с встревоженным лицом и слезами на глазах. Лицо отца было печально.
Кажется, именно
в этот
день вечером пришел к нам пан Скальский, большой приятель отца и мой крестный.
— Да, жук… большой, темный… Отлетел от окна и полетел… по направлению, где корпус. А месяц! Все видно, как
днем. Я смотрел вслед и некоторое время слышал… ж — ж-ж… будто стонет. И
в это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь
день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут,
в вечерний час,
в полутемной комнате, она входила
в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь
в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно
в самом
деле слышался из-за глухо запертой двери…
Ночь была ясная, как
день (большинство ее страшных рассказов происходило именно
в ясные ночи).
Ночь, конечно, опять была ясная, как
день, а на мельницах и
в бучилах, как это всем известно, водится нечистая сила…
О боге мы слышали чуть не со
дня рождения, но, кажется, «верили»
в нечистую силу раньше, чем
в бога.
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось
в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами
в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего
дня. Губы его шептали все одно слово...
И я понимал, что если это может случиться, то, конечно, не среди суетливого
дня и даже не
в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение с неба крыльев привлечет праздное внимание.
В один прекрасный
день он нашел не совсем удобным для своей жениховской репутации, что у него нет прислуги, вследствие чего он должен сам подметать комнату и ежедневно путешествовать с таинственным предметом под полой халата.
Закончилось это большим скандалом:
в один прекрасный
день баба Люба, уперев руки
в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст
в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее
в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
С этого
дня мальчик поселялся
в комнате Уляницкого, убирал, приносил воду и ходил
в ресторацию с судками за обедом.
Знакомство с купленным мальчиком завязать было трудно. Даже
в то время, когда пан Уляницкий уходил
в свою должность, его мальчик сидел взаперти, выходя лишь за самыми необходимыми
делами: вынести сор, принести воды, сходить с судками за обедом. Когда мы при случае подходили к нему и заговаривали, он глядел волчком, пугливо потуплял свои черные круглые глаза и старался поскорее уйти, как будто разговор с нами представлял для него опасность.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил
в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и
дело свистела
в воздухе.
В этот самый
день или вообще
в ближайшее время после происшествия мы с матерью и с теткой шли по улице
в праздничный
день, и к нам подошел пан Уляницкий.
В тот же
день вечером младший брат таинственно вызвал меня из комнаты и повел
в сарай.
Рассказывали у нас на кухне, что Иохим хотел сам «идти
в крепаки», лишь бы ему позволили жениться на любимой девушке, а про Марью говорили, что она с каждым
днем «марнiе и сохне» и, пожалуй, наложит на себя руки.
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как
днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые этим светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую
в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и
дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
Нам очень нравилось это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а за ней и другие объяснили
дело еще проще: солдат и сам знался с нечистой силой; он по — приятельски столковался с «марой», и нечистый ушел
в другое место.
Иной раз и хотелось уйти, но из-за горизонта
в узком просвете шоссе, у кладбища, то и
дело появлялись какие-то пятнышки, скатывались, росли, оказывались самыми прозаическими предметами, но на смену выкатывались другие, и опять казалось: а вдруг это и есть то, чего все ждут.
Я не помню, чтобы когда-нибудь впоследствии мне доводилось слышать такой сильный звон телеграфа, как
в эти первые
дни.
Потом, вероятно, проволоку подтянули, и гул стал не так громок:
в обыкновенные неветреные
дни телеграф только тихо позванивал, как будто крики сменились смутным говором.
В эти первые
дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что это наш царь будет разговаривать о
делах с иностранными царями.
В один прекрасный
день этот говор, наконец, был переведен на обыкновенную речь.
В детскую душу, как зловещая зарница из-за тучи, порой заглядывала непонятная тревога, которая, впрочем, быстро исчезала с впечатлениями ближайшего яркого
дня…
Несколько
дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто
в доме ни на минуту не мог забыть о том, что
в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Свободным голосом, какого уже несколько
дней не слышно было
в нашей квартире, он спросил...
Однажды я сидел
в гостиной с какой-то книжкой, а отец,
в мягком кресле, читал «Сын отечества».
Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был
в халате и
в туфлях. Он прочел
в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно
в кресле. Так было и теперь:
в нашей гостиной было тихо, и только по временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.
Однажды, сидя еще на берегу, он стал дразнить моего старшего брата и младшего Рыхлинского, выводивших последними из воды. Скамеек на берегу не было, и, чтобы надеть сапоги, приходилось скакать на одной ноге, обмыв другую
в реке. Мосье Гюгенет
в этот
день расшалился, и, едва они выходили из воды, он кидал
в них песком. Мальчикам приходилось опять лезть
в воду и обмываться. Он повторил это много раз, хохоча и дурачась, пока они не догадались разойтись далеко
в стороны, захватив сапоги и белье.
Дело было осенью, выпал снег и почти весь
днем растаял; оставались только пятна, кое — где неясно белевшие
в темноте. По небу ползли тучи, и на дворе не было видно ни зги.
Мне было, вероятно, лет семь, когда однажды родители взяли ложу
в театре, и мать велела одеть меня получше. Я не знал,
в чем
дело, и видел только, что старший брат очень сердит за то, что берут не его, а меня.
— Не бойся… Это не
в самом
деле… Это они только представляют.
Узнав,
в чем
дело, он призвал обоих и при всех учениках спросил у поляка...