Неточные совпадения
Поэтому мы
все больше и больше попадали
во власть «того света», который казался нам наполненным враждебной и чуткой силой… Однажды старший брат страшно закричал ночью и рассказал, что к нему из соседней темной комнаты вышел чорт и, подойдя к его кровати, очень изящно и насмешливо поклонился.
Я просыпался
весь в поту, с бьющимся сердцем. В комнате слышалось дыхание, но привычные звуки как будто заслонялись чем-то вдвинувшимся с того света, чужим и странным. В соседней спальне стучит маятник, потрескивает нагоревшая свеча. Старая нянька вскрикивает и бормочет
во сне. Она тоже чужая и страшная… Ветер шевелит ставню, точно кто-то живой дергает ее снаружи. Позвякивает стекло… Кто-то дышит и невидимо ходит и глядит невидящими глазами… Кто-то, слепо страдающий и грозящий жутким слепым страданием.
Но свет не действовал ночью, и ночь была
вся во власти враждебного, иного мира, который вместе с темнотой вдвигался в пределы обычной жизни.
Одно время служил у отца кучер Иохим, человек небольшого роста, с смуглым лицом и очень светлыми усами и бородкой. У него были глубокие и добрые синие глаза, и он прекрасно играл на дудке. Он был какой-то удачливый, и
все во дворе его любили, а мы, дети, так и липли к нему, особенно в сумерки, когда он садился в конюшне на свою незатейливую постель и брал свою дудку.
С еще большей торжественностью принесли на «дожинки» последний сноп, и тогда
во дворе стояли столы с угощением, и парубки с дивчатами плясали до поздней ночи перед крыльцом, на котором сидела
вся барская семья, радостная, благожелательная, добрая.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп.
Все ходили на цыпочках, мать высылала нас
во двор…
Один год пребывания в пансионе Рыхлинского очень изменил и развил меня. Мне уже странно было вспоминать себя
во время первого самостоятельного путешествия. Теперь я отлично изучил
весь пустырь,
все бурьяны, ближайшие улицы и переулки, дорогу к реке…
Мальчик встал,
весь красный, на колени в углу и стоял очень долго. Мы догадались, чего ждет от нас старик Рыхлинский. Посоветовавшись, мы выбрали депутацию,
во главе которой стал Суханов, и пошли просить прощения наказанному. Рыхлинский принял депутацию с серьезным видом и вышел на своих костылях в зал. Усевшись на своем обычном месте, он приказал наказанному встать и предложил обоим противникам протянуть друг другу руки.
Были вызваны войска. К вечеру толпа
все еще не расходилась, и в сумерках ее разогнали… В городе это произвело впечатление взрыва. Рассказывали, как грубо преследуемые женщины кидались
во дворы и подъезды, спасались в магазинах. А «арест креста при полиции» вызывал смущение даже в православном населении, привыкшем к общим с католиками святыням…
В большом шумном классе
все было чуждо, но особенное, смущение вызвала
во мне знакомая фигура некоего старого гимназиста Шумовича.
Я сказал матери, что после церкви пойду к товарищу на
весь день; мать отпустила. Служба только началась еще в старом соборе, когда Крыштанович дернул меня за рукав, и мы незаметно вышли.
Во мне шевелилось легкое угрызение совести, но, сказать правду, было также что-то необыкновенно заманчивое в этой полупреступной прогулке в часы, когда товарищи еще стоят на хорах собора, считая ектений и с нетерпением ожидая Херувимской. Казалось, даже самые улицы имели в эти часы особенный вид.
Все это было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или
во сне. И видел я это
все так живо, что… совершенно не заметил, как в классе стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня же смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из класса, приказав стать у классной двери снаружи.
Во время проверочного экзамена я блестяще выдержал по
всем предметам, но измучил учителя алгебры поразительным невежеством. Инспектор, в недоумении качая головой, сказал отцу, ожидавшему в приемной...
Во время перерыва, за чайным столом, уставленным закусками и водкой, зашел общий разговор, коснувшийся, между прочим, школьной реформы.
Все единодушно осуждали ее с чисто практической точки зрения: чем виноваты дети, отцы которых волею начальства служат в Ровно? Путь в университет им закрыт, а университет тогда представлялся единственным настоящим высшим учебным заведением.
Еще в Житомире, когда я был
во втором классе, был у нас учитель рисования, старый поляк Собкевич. Говорил он всегда по — польски или по — украински, фанатически любил свой предмет и считал его первой основой образования. Однажды, рассердившись за что-то на
весь класс, он схватил с кафедры свой портфель, поднял его высоко над головой и изо
всей силы швырнул на пол. С сверкающими глазами, с гривой седых волос над головой,
весь охваченный гневом, он был похож на Моисея, разбивающего скрижали.
Другая фигура, тоже еще в Житомире. Это священник Овсянкин… Он
весь белый, как молоко, с прекрасными синими глазами. В этих глазах постоянно светилось выражение какого-то доброго беспокойства. И когда порой,
во время ответа, он так глядел в мои глаза, то мне казалось, что он чего-то ищет
во мне с ласковой тревогой, чего-то нужного и важного для меня и для него самого.
Всех охватила какая-то резвость, особенно
во время спевок, на которых не бывало и священника.
Одним словом, когда
все это узнаешь и представишь себе ясно, то прямо, скажу тебе, чувствуешь, как
все это в тебе поворачивается, по —
во — ра — чивается…
Вообще, очень религиозный, отец совсем не был суеверен. Бог
все видит,
все знает,
все устроил. На земле действуют его ясные и твердые законы. Глупо не верить в бога и глупо верить в сны, в нечистую силу,
во всякие страхи.
И вот в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах, то
все же никогда, никогда не перестану верить в то,
во что так хорошо верит мой отец, моя мать и я сам.
Одной темной осенней ночью на дворе капитана завыла собака, за ней другая. Проснулся кто-то из работников, но сначала ничего особенного
во дворе не заметил… Потом за клуней что-то засветилось. Пока он будил других работников и капитана, та самая клуня, с которой началась ссора, уже была
вся в огне.
Возвращаясь домой, отец сразу слабел и, едва пообедав, ложился спать. По вечерам опять занимался, а затем ходил, по совету врача, полчаса по комнате, с трудом волоча ноги и постукивая палкой. Дослужить… дослужить
во что бы то ни стало остающиеся несколько месяцев… На эту задачу свелась теперь
вся жизненная энергия этого не совсем заурядного человека!
Я любил рисовать, ограничиваясь рабским копированием, но теперь мне страстно хотелось передать эту картину вот так же просто; с ровной темнотой этих крыш, кольями плетня, врезавшимися в посветлевшее от месяца небо, со
всей глубиной влажных теней, в которых чувствуется так много утонувших
во тьме предметов, чувствуется даже недавно выпавший дождь…
Быть может,
во веем городе я один стою вот здесь, вглядываясь в эти огни и тени, один думаю о них, один желал бы изобразить и эту природу, и этих людей так, чтобы
все было правда и чтобы каждый нашел здесь свое место.
Над дальними камышами, почти еще не светя, подымалась
во мгле задумчивая красная луна, а небольшая комната, освещенная мягким светом лампы,
вся звенела мечтательной, красивой тоской украинской песни.
Эта песня безотчетно понравилась мне тогда больше
всех остальных. Авдиев своим чтением и пением вновь разбудил
во мне украинский романтизм, и я опять чувствовал себя
во власти этой поэтической дали степей и дали времен…
Только
во сне я читал иной раз собственные стихи или рассказы. Они были уже напечатаны, и в них было
все, что мне было нужно: наш городок, застава, улицы, лавки, чиновники, учителя, торговцы, вечерние гуляния.
Все было живое, и над
всем было что-то еще, уже не от этой действительности, что освещало будничные картины не будничным светом. Я с восхищением перечитывал страницу за страницей.
В одно время здесь собралась группа молодежи. Тут был,
во — первых, сын капитана, молодой артиллерийский офицер. Мы помнили его еще кадетом, потом юнкером артиллерийского училища. Года два он не приезжал, а потом явился новоиспеченным поручиком, в свежем с иголочки мундире, в блестящих эполетах и сам
весь свежий, радостно сияющий новизной своего положения, какими-то обещаниями и ожиданиями на пороге новой жизни.
К концу гимназического курса я опять стоял в раздумий о себе и о мире. И опять мне показалось, что я охватываю взглядом
весь мой теперешний мир и уже не нахожу в нем места для «пиетизма». Я гордо говорил себе, что никогда ни лицемерие, ни малодушие не заставят меня изменить «твердой правде», не вынудят искать праздных утешений и блуждать
во мгле призрачных, не подлежащих решению вопросов…
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила
во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении
все виднелась серая фигурка на белом снегу, сердце
все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна. Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет на свете.
— А я верю, — сказал Крыштанович с убеждением. — Сны сбываются очень часто. Мой отец тоже видел мою мать
во сне задолго до того, как они познакомились… Положим, теперь
все ругаются, а все-таки… Постой-ка.
Мой приятель не тратил много времени на учение, зато
все закоулки города знал в совершенстве. Он повел меня по совершенно новым для меня местам и привел в какой-то длинный, узкий переулок на окраине. Переулок этот прихотливо тянулся несколькими поворотами, и его обрамляли старые заборы. Но заборы были ниже тех, какие я видел
во сне, и из-за них свешивались густые ветки уже распустившихся садов.
Я не знал почему, но
все во мне противилось этой мысли.
— Дурак! Сейчас закроют библиотеку, — крикнул брат и, выдернув книгу, побежал по улице. Я в смущении и со стыдом последовал за ним, еще
весь во власти прочитанного, провожаемый гурьбой еврейских мальчишек. На последних, торопливо переброшенных страницах передо мной мелькнула идиллическая картина: Флоренса замужем. У нее мальчик и девочка, и… какой-то седой старик гуляет с детыми и смотрит на внучку с нежностью и печалью…