Неточные совпадения
Отец
был человек глубоко религиозный и, кажется, в своем несчастии
видел праведное воздаяние за грехи молодости.
— Это, конечно, заблуждение разума, — сказал отец и прибавил убежденно и несколько торжественно: — Бог, дети,
есть, и он все
видит… все. И тяжко наказывает за грехи…
После похорон некоторое время во дворе толковали, что ночью
видели старого «коморника», как при жизни, хлопотавшим по хозяйству. Это опять
была с его стороны странность, потому что прежде он всегда хлопотал по хозяйству днем… Но в то время, кажется, если бы я встретил старика где-нибудь на дворе, в саду или у конюшни, то, вероятно, не очень бы удивился, а только, пожалуй, спросил бы объяснения его странного и ни с чем несообразного поведения, после того как я его «не укараулил»…
Мы
были уверены, что дело идет о наказании, и вошли в угнетенном настроении. В кабинете мы
увидели мать с встревоженным лицом и слезами на глазах. Лицо отца
было печально.
В нашей семье нравы вообще
были мягкие, и мы никогда еще не
видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы
быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза
были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Весь наш двор и кухня
были, конечно, полны рассказами об этом замечательном событии. Свидетелем и очевидцем его
был один только будочник, живший у самой «фигуры». Он
видел, как с неба слетела огненная змея и села прямо на «фигуру», которая вспыхнула вся до последней дощечки. Потом раздался страшный треск, змея перепорхнула на старый пень, а «фигура» медленно склонилась в зелень кустов…
В эти первые дни можно
было часто
видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что это наш царь
будет разговаривать о делах с иностранными царями.
Я лично ничего подобного не
видел, может
быть, потому, что жил в городе…
Они
были так близко, что, глядя из своего овражка, я
видел их неясные силуэты на мглистом небе.
Первая театральная пьеса, которую я
увидел в своей жизни,
была польская и притом насквозь проникнутая национально — историческим романтизмом.
Мне
было, вероятно, лет семь, когда однажды родители взяли ложу в театре, и мать велела одеть меня получше. Я не знал, в чем дело, и
видел только, что старший брат очень сердит за то, что берут не его, а меня.
В сентябре 1861 года город
был поражен неожиданным событием. Утром на главной городской площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар, с удивлением
увидела огромный черный крест с траурно — белой каймой по углам, с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест
был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.
— Ка — кой красивый, — сказала моя сестренка. И нам с братом он тоже очень понравился. Но мать,
увидев его, отчего-то вдруг испугалась и торопливо пошла в кабинет… Когда отец вышел в гостиную, красивый офицер стоял у картины, на которой довольно грубо масляными красками
была изображена фигура бородатого поляка, в красном кунтуше, с саблей на боку и гетманской булавой в руке.
И я не делал новых попыток сближения с Кучальским. Как ни
было мне горько
видеть, что Кучальский ходит один или в кучке новых приятелей, — я крепился, хотя не мог изгнать из души ноющее и щемящее ощущение утраты чего-то дорогого, близкого, нужного моему детскому сердцу.
Было раннее утро. Сквозь дремоту я слышал, как мать говорила из соседней комнаты, чтобы открыли ставни. Горничная вошла в спальню, отодвинула задвижку и вышла на двор, чтобы исполнить приказание. И когда она вышла, скрипнув дверью, меня опять захватил еще не рассеявшийся утренний сон. И в нем я
увидел себя Наполеоном.
И именно таким, как Прелин. Я сижу на кафедре, и ко мне обращены все детские сердца, а я, в свою очередь, знаю каждое из них,
вижу каждое их движение. В числе учеников сидит также и Крыштанович. И я знаю, что нужно сказать ему и что нужно сделать, чтобы глаза его не
были так печальны, чтобы он не ругал отца сволочью и не смеялся над матерью…
Все это
было так завлекательно, так ясно и просто, как только и бывает в мечтах или во сне. И
видел я это все так живо, что… совершенно не заметил, как в классе стало необычайно тихо, как ученики с удивлением оборачиваются на меня; как на меня же смотрит с кафедры старый учитель русского языка, лысый, как колено, Белоконский, уже третий раз окликающий меня по фамилии… Он заставил повторить что-то им сказанное, рассердился и выгнал меня из класса, приказав стать у классной двери снаружи.
После восстания пошла тяжелая полоса «обрусения», с доносами, арестами, судами уже не над повстанцами, а над «подозрительными», с конфискациями имений. Сыновья Рыхлинокого
были высланы в Сибирь. Старики ездили в Киев и
видели сыновей в последний раз перед отправлением.
Ведь
есть на небе великий бог:
Сынов
увидишь у своих ног…
На следующий год Крыжановский исчез. Одни говорили, что
видели его, оборванного и пьяного, где-то на ярмарке в Тульчине. Другие склонны
были верить легенде о каком-то якобы полученном им наследстве, призвавшем его к новой жизни.
Я долго бродил среди памятников, как вдруг в одном месте, густо заросшем травой и кустарником, мне бросилось в глаза странное синее пятно. Подойдя ближе, я
увидел маленького человечка в синем мундире с медными пуговицами. Лежа на могильном камне, он что-то тщательно скоблил на нем ножиком и
был так углублен в это занятие, что не заметил моего прихода. Однако, когда я сообразил, что мне лучше ретироваться, — он быстро поднялся, отряхнул запачканный мундир и
увидел меня.
Был в Эрмитаже и
видел там изображение божьей матери.
Вообще, очень религиозный, отец совсем не
был суеверен. Бог все
видит, все знает, все устроил. На земле действуют его ясные и твердые законы. Глупо не верить в бога и глупо верить в сны, в нечистую силу, во всякие страхи.
Одного из таких старых дубов человеческого леса я
видел в Гарном Луге в лице Погорельского. Он жил сознательною жизнью в семидесятых и восьмидесятых годах XVIII века. Если бы я сам тогда
был умнее и любопытнее, то мог бы теперь людям двадцатого века рассказать со слов очевидца события времен упадка Польши за полтора столетия назад.
— Да… Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus… Прежних уже нет. Все пошло прахом. Потому что,
видишь ли…
было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича
было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери… За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля… А у тех опять пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
К тому времени мы уже
видели немало смертей. И, однако, редкая из них производила на нас такое огромное впечатление. В сущности… все
было опять в порядке вещей. Капитан пророчил давно, что скрипка не доведет до добра. Из дому Антось ушел тайно… Если тут
была вина, то, конечно, всего более и прямее
были виновны неведомые парубки, то
есть деревня… Но и они, наверное, не желали убить… Темная ночь, слишком тяжелый дрючок, неосторожный удар…
Дня через три в гимназию пришла из города весть: нового учителя
видели пьяным… Меня что-то кольнуло в сердце. Следующий урок он пропустил. Одни говорили язвительно: с «похмелья», другие — что устраивается на квартире. Как бы то ни
было, у всех шевельнулось чувство разочарования, когда на пороге, с журналом в руках, явился опять Степан Яковлевич для «выразительного» чтения.
Я только думая, что можно бы изобразить все в той простоте и правде, как я теперь это
вижу, и что история мальчика, подобного мне, и людей, его окружающих, могла бы
быть интереснее и умнее графа Монте — Кристо.
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же!.. Да, во — первых, я вовсе не пьяница; а во — вторых, знаете ли вы, для чего я
пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку…
Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит!.. Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите? Так вот я для чего
пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается…»
В моем ответе он
увидел насмешку, но, кажется, тут даже и насмешки не
было.
Мне казалось, что я еще в первый раз настоящим образом
вижу природу и начинаю улавливать ее внутреннее содержание, но… глядеть
было некогда.
Это
был первый «агитатор», которого я
увидел в своей жизни. Он прожил в городе несколько дней, ходил по вечерам гулять на шоссе, привлекая внимание своим студенческим видом, очками, панамой, длинными волосами и пледом. Я иной раз ходил с ним, ожидая откровений. Но студент молчал или говорил глубокомысленные пустяки…
Сны занимали в детстве и юности значительную часть моего настроения. Говорят, здоровый сон бывает без сновидений. Я, наоборот, в здоровом состоянии
видел самые яркие сны и хорошо их помнил. Они переплетались с действительными событиями, порой страшно усиливая впечатление последних, а иногда сами по себе действовали на меня так интенсивно, как будто это
была сама действительность.
Я, конечно, ничего ни с кем не говорил, но отец с матерью что-то заметили и без меня. Они тихо говорили между собой о «пане Александре», и в тоне их
было слышно искреннее сожаление и озабоченность. Кажется, однако, что на этот раз Бродский успел справиться со своим недугом, и таким пьяным, как других письмоводителей, я его не
видел. Но все же при всей детской беспечности я чувствовал, что и моего нового друга сторожит какая-то тяжелая и опасная драма.
Под утро мне приснился какой-то сои, в котором играл роль Бродский. Мы с ним ходили где-то по чудесным местам, с холмами и перелесками, засыпанными белым инеем, и
видели зайцев, прыгавших в пушистом снегу, как это раз
было в действительности. Бродский
был очень весел и радостен и говорил, что он вовсе не уезжает и никогда не уедет.
Мой приятель не тратил много времени на учение, зато все закоулки города знал в совершенстве. Он повел меня по совершенно новым для меня местам и привел в какой-то длинный, узкий переулок на окраине. Переулок этот прихотливо тянулся несколькими поворотами, и его обрамляли старые заборы. Но заборы
были ниже тех, какие я
видел во сне, и из-за них свешивались густые ветки уже распустившихся садов.
Я оказался в большом затруднении, так как лица приснившейся мне девочки я совсем не
видел… Я мог вспомнить только часть щеки и маленькое розовое ухо, прятавшееся в кроличий воротник. И тем не менее я чувствовал до осязательности ясно, что она
была не такая, как только что виденная девочка, и не «шустрая», как ее младшая сестра.
Вдруг вблизи послышалось легкое шуршание. Я оглянулся и
увидел в двух шагах, за щелеватым палисадом, пеструю фигуру девочки — подростка, немного старше меня. В широкую щель глядели на меня два черных глаза. Это
была еврейка, которую звали Итой; но она
была более известна всем в городе, как «Басина внучка».
Дембицкий
был человек необыкновенно толстый, в парадных случаях он надевал фрачный мундир, какой теперь можно
видеть только в театре, когда дают «Ревизора», высокие сапоги с лакированными голенищами и треуголку.
Когда она подняла лицо и сказала приветливо: «Благодарю вас», — мне показалось, что это не та барышня, которую я
видел у Дембицкой: ничего суховатого и надменного в ней не
было.
Молодой человек, которого я
видел подходящим, разговаривающим с нею, спасающим ее, развлекающим ее интересными рассказами, —
был тонок, гибок, грациозен, красив, — совсем не таков, как я в зеркале, и все-таки это
был я…
Я
был страшно счастлив, когда в первый раз, заслышав знакомое треньканье бубенчиков и подбежав к своим воротам,
увидел, что в тележке опять сидят обе Линдгорст.
Было это уже весной, подходили экзамены, наши вечера и танцы прекратились, потом мы уехали на каникулы в деревню. А когда опять подошла осень и мы стали встречаться, я
увидел, что наша непрочная «взаимная симпатия» оказалась односторонней. Задатки этой драмы
были даны вперед. Мы
были одногодки. Я перешел в пятый класс и оставался по — прежнему «мальчишкой», а она стала красивым подростком пятнадцати лет, и на нее стали обращать внимание ученики старших классов и даже взрослые кавалеры.
Эта короткая фраза ударила меня, точно острие ножа. Я сразу почувствовал, как поверхностны и ничтожны
были мои надежды: я не мог ни так танцовать, ни так кланяться, ни так подавать руку: это
был прирожденный талант, а у меня — только старательность жалкой посредственности. Значит… Я неизбежно обману ее ожидания, вернее, — она уже
видит, что во мне ошиблась.
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что
было именно так, и он только
видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой девочки присоединяется отчаяние, боль и гнев его собственного сердца…