по произведению «История моего современника» (Короленко В. Г., 1921) искать по всей классике
Область поиска
«История моего современника» (Короленко В. Г., 1921) по всей классике
Мне было бы тяжело отказаться от того воображаемого существа, которого я сначала боялся, а потом положительно «чувствовал», при странном лунном сиянии, между моей палкой и ступенькой лестницы.
Только теперь я понимаю, какое значение имело для него это изречение… Он боялся, что мы будем нести наказание за его грехи. И его совесть восставала против несправедливой кары, а вера требовала покорности и давала надежду…
Однажды он был у нас почти весь день, и нам было особенно весело. Мы лазали по заборам и крышам, кидались камнями, забирались в чужие сады и ломали деревья. Он изорвал свою курточку на дикой груше, и вообще мы напроказили столько, что еще дня два после этого все боялись последствий.
Дети проявляют иной раз удивительную наблюдательность и удивительно ею пользуются. У пана Уляницкого было много странностей: он был феноменально скуп, не выносил всякой перестановки предметов в комнате и на столе и боялся режущих орудий.
Потом стали толковать о каких-то «золотых грамотах», которые появлялись нивесть откуда на дорогах, в полях, на заборах, будто «от самого царя», и которым верили мужики, а паны не верили, мужики осмеливались, а паны боялись… Затем грянула поразительная история о «рогатом попе»…
— А — а, — протянул офицер с таким видом, как будто он одинаково не одобряет и Мазепу, и Жолкевского, а затем удалился с отцом в кабинет. Через четверть часа оба вышли оттуда и уселись в коляску. Мать и тетки осторожно, но с тревогой следили из окон за уезжавшими. Кажется, они боялись, что отца арестовали… А нам казалось странным, что такая красивая, чистенькая и приятная фигура может возбуждать тревогу…
— Ты боишься соврать своей матери? — сказал он с оттенком насмешливого удивления… — А я вру постоянно… Ну, однако, ты мне дал слово… Не сдержать слово товарищу — подлость.
Радомирецкий… Добродушный старик, плохо выбритый, с птичьим горбатым носом, вечно кричащий. Средними нотами своего голоса он, кажется, никогда не пользовался, и все же его совсем не боялись. Преподавал он в высших классах год от году упраздняемую латынь, а в низших — русскую и славянскую грамматику. Казалось, что у этого человека половина внимания утратилась, и он не замечал уже многого, происходящего на его глазах… Точно у него, как у щедринского прокурора, одно око было дреманое.
— А! Прошу вас, мой благодатель, — говаривал с видом беспомощного отчаяния один из этих несчастных. — Ну как тут быть, когда человек не знает, какой статьей закона следует гнать из огорода гуся, а какой поросенка. А он загоняет себе чужих и ничего не боится.
О медицинской помощи, о вызове доктора к заболевшему работнику тогда, конечно, никому не приходило в голову. Так Антось лежал и тихо стонал в своей норе несколько дней и ночей. Однажды старик сторож, пришедший проведать больного, не получил отклика. Старик сообщил об этом на кухне, и Антося сразу стали бояться. Подняли капитана, пошли к мельнице скопом. Антось лежал на соломе и уже не стонал. На бледном лице осел иней…
Мне тоже порой казалось, что это занимательно и красиво, и иной раз я даже мечтал о том, что когда-нибудь и я буду таким же уездным сатириком, которого одни боятся, другие любят, и все, в сущности, уважают за то, что он никого сам не боится и своими выходками шевелит дремлющее болото.
Как и Батманов, не боялся общего мнения; наконец, как и у Батманова, мне чудилась за всем этим какая-то драма, душевная боль, непонятный отказ от счастья из-за неясных, но, конечно, возвышенных побуждений…
К нам приехал новый директор, Долгоногов, о котором я уже говорил выше. Все, начиная с огромного инспектора и кончая Дитяткевичем, сразу почувствовали над собой авторитетную руку. Долгоногова боялись, уважали, особенно после случая с Безаком, но… не знали. Он был от нас как-то далек по своему положению.
Наконец появился пан Бродский. Он сразу произвел на всех очень хорошее впечатление. Одет он был просто, но с каким-то особенным вкусом, дававшим впечатление порядочности. Лет ему было под тридцать. У него было открытое польское лицо, голубые, очень добрые глаза и широкая русая борода, слегка кудрявившаяся. Одним словом, он совсем не был похож на «частного письмоводителя», и мы, дети, сначала робели, боясь приступиться к такому солидному господину, с бородой, похожей на бороду гетмана Чарнецкого.
Несколько дней я носил в себе томящее, но дорогое впечатление своего видения. Я дорожил им и боялся, что оно улетучится. Засыпая, я нарочно думал о девочке, вспоминал неясные подробности сна, оживлял сопровождавшее его ощущение, и ждал, что она появится вновь. Но сны, как вдохновение: не всегда являются на преднамеренный зов.
Начиналось то, чего я боялся: образ девочки в сером постепенно бледнел. Мне было как-то жгуче жаль его, порой это было похоже на угрызения совести, как будто я забываю живого друга, чего-то от меня ожидающего. Но дни шли за днями, — образ все больше расплывался в новых впечатлениях, удалялся, исчезал…
Я, разумеется, не боялся. Наоборот, идя по широким темным улицам и пустырям, я желал какой-нибудь опасной встречи. Мне так приятно было думать, что Люня еще не спит и, лежа в своей комнате с закрытыми ставнями, думает обо мне с опасением и участием. А я ничего не боюсь и иду один, с палкой в руке, мимо старых, обросших плющами стен знаменитого дубенского замка. И мне приходила в голову гордая мысль, что я, должно быть, «влюблен».
Любовь-страсть всегда с оглядкой на себя. Она хочет покорить, обольстить, она хочет нравиться, она охорашивается, подбоченивается, мерит, все время, боится упустить потерянное.